Выбрать главу

Те из нас, что получали из Англии книги и журналы, тотчас отсылали их ему, и он их с увлечением штудировал. Как раз в ту пору начал издаваться "Фрэйзерз Мэгэзин", и, помнится, внимание Гете привлекли прекрасные силуэты, одно время публиковавшиеся на его страницах. Но среди них был безобразный шарж на мистера Роджерса, при виде которого, как рассказывала госпожа фон Гете, он громко захлопнул и отшвырнул журнал, сказав: "Они, пожалуй, и меня изобразят таким же", - хотя, на самом деле, трудно было представить себе что-либо безмятежнее, возвышеннее и здоровее, чем великий старый Гете.

Солнце его уже сияло закатным светом, но с небосклона, все еще тихого и лучезарного, струился его ясный блеск на веймарский мирок. В каждой из этих приветливых гостиных все разговоры вращались, как и прежде, вокруг литературы и искусства. В театре, хотя там не было великих исполнителей, царил порядок и благородный дух разума. Актеры читали книги, писали сами и были людьми воспитанными; с местной аристократией их связывали отношения довольно дружественные. Беседам во дворце свойственна была благожелательность, простота и утонченность. Великая герцогиня, ныне вдовствующая, особа ярких дарований, охотно пользовалась нашими книгами, предоставляла нам свои и благосклонно расспрашивала о наших литературных вкусах и видах на будущее. В почтении, с которым двор взирал на патриарха литературы, ощущалось что-то возвышающее, похожее, как кажется, на чувство подданных к своему господину. Я много испытал за четверть века, протекшие после тех счастливых дней, которые сейчас описываю, и повидал немало всяческих людей, но, думается, нигде мне больше не встречалось такого искреннего, чуткого, учтивого и порядочного общества, как в милом моему сердцу крохотном саксонском городке, где жили и покоятся в земле достойный Шиллер и великий Гете.

Остаюсь искренне ваш

У. М. Теккерей

Лондон апреля 28-го, 1855 г.

"NIL NISI BONUM" {*} (1862)

{* ничего, кроме хорошего (лат.).}

Из "Заметок о разных разностях", 1860-1863 гг.

Едва ли не последние слова, которыми сэр Вальтер напутствовал своего биографа Локхарта {58}, были: "Мой милый, будь хорошим человеком!"... "Мой милый, будь хорошим человеком!" - нельзя не призадуматься над этими прощальными словами славнейшего патриарха нашей литературы, отведавшего и изведавшего цену мирской славы, поклонения и благоденствия. Не Ирвинг ли и был таким хорошим человеком и не была ли его жизнь удачнейшим из всех его творений? В кругу семьи он был великодушен, кроток, благожелателен, любвеобилен и бескорыстен, среди людей светских являл чудесный пример законченного джентльмена, преуспеяние не нанесло его душе ущерба, и раболепие перед великими, или и того хуже - перед подлыми и низкими, как это случается порой с общественными деятелями и в его стране, и в прочих, - было ему неведомо, он с радостной готовностью спешил признать достоинства любого современника, по отношению к младшим братьям по профессии всегда держался милостиво и приветливо, свои дела литературные, как и коммерческие сделки, при всей тактичности, вел честно и не забывая о признательности; то был волшебный мастер легкого, изысканного слога и верный друг всех нас и нашего отечества; в литературном мире его любили не только за талант и остроумие, но вдвое горячее за то, что он был воплощенной добротой и неподкупностью, за чистоту, которой отличалась его жизнь. Мне неизвестно, каким свидетельством почета отметят его память благодарные американцы, которые не знают недостатка в щедрости и пылкости, когда дело идет о признании заслуг сограждан {59}, но Ирвинг послужил нам так же, как и им, и мне хотелось бы, чтобы как в Гринвиче, где они положили камень в знак уважения к доблестному, юному Белло {60}, разделившему опасности и гибель с нашими полярными мореплавателями, английские писатели и почитатели литературы воздвигли памятник, в знак вечного благоговения, нашему дорогому другу и достойному человеку - Вашингтону Ирвингу.

ПОСЛЕДНИЙ ОЧЕРК (1863)

Из "Заметок о разных разностях", 1860-1863 гг.

...С тем же чувством, с каким я созерцал незавершенную картину своего друга, чудесного художника, мне думается многие читатели приступят к чтению последних строк, начертанных рукой Шарлотты Бронте {61}. Кто из десятков тысяч, узнавших ее книги, не слышал о трагедии ее семьи {62} и не оплакал ее участь, ее безвременную горькую кончину? И кто не стал ей другом, не восхитился благородным языком писательницы, пламенной любовью к правде, отвагой, простотой, непримиримостью ко злу, горячим состраданием, высоким религиозным чувством, благочестием, а также - как бы поточнее выразиться? страстным сознанием своего женского достоинства? Что за история у этой семьи поэтов, уединенно живших среди мрачных северных пустошей! Как рассказывает миссис Гаскелл {63}, в девять часов вечера, после общей молитвы их опекун и родоначальник отправлялся на покой и три молодые девушки Шарлотта, Эмили и Энн - Шарлотта всегда была для младших "другом, заменявшим мать, и попечительницей", - три поэтессы, как взбудораженные лесные звери, начинали кружить по гостиной, "плести" свои чудесные истории, делиться планами и замыслами, мечтать о том, что ждет их в будущем.

В один из последних дней 1854 года Шарлотта Николз {64} грелась у камина, прислушиваясь к вою ветра за окном, и вдруг сказала мужу: "Если мы бы не сидели тут вдвоем, я бы, наверное, сейчас писала". И бросившись наверх, она вернулась с рукописью - началом новой книги и стала читать ее вслух. Когда она закончила, ее супруг заметил: "Критики скажут, что ты повторяешься". "Я это переделаю, - возразила она, - я по два, по три раза принимаюсь за роман, прежде чем остаюсь довольна". Но этому не суждено было свершиться. Дрожащей маленькой руке больше не суждено было писать. Остановилось сердце, воспрянувшее для любви и счастья и трепетавшее в предвестьи материнства. Этой бесстрашной ревнительнице и заступнице правды, горячей и нетерпеливой обличительнице зла пришлось оставить жизненные схватки и боренья, сложить с себя сверкающую сталь и удалиться в те пределы, где даже праведному гневу cor ulterius nequit lacerare {Страданьям сердца здесь предел положен (лат.). Эпитафия на Дж. Свифта.}, где правда совершенна и больше не нужна война.

О Бронте я могу сказать лишь vidi tantum. Впервые я увидал ее в ту пору, когда едва пришел в себя после болезни, от которой не надеялся уже оправиться. Помню трепетное, хрупкое созданье, маленькую ладонь, большие честные глаза. Пожалуй, главной чертой ее характера была пылкая честность. Помнится, она дважды призывала меня к ответу за то, в чем усмотрела отступление от принципов. Был случай, когда мы спорили о Филдинге, и она мне выговаривала. Ей была свойственна чрезмерная поспешность в выводах. Я был не в силах удержаться от улыбки, читая те отрывки в "Биографии", где обсуждается мой нрав и образ действий. Составив мнение о человеке, и мнение порой неверное, она выстраивала целые теории о его характере. Хоть лондонская жизнь была ей внове, она вошла в нее, ничуть не поступившись своим независимым, неукротимым духом, она творила суд над современниками, с особой чуткостью улавливая в них заносчивость и фальшь. Слова и поступки ее любимцев, не отвечавшие придуманному ею идеалу, будили в ней негодование. Я часто находил, что она опрометчива в своих суждениях о лондонцах, впрочем, и город, должно быть не любит, чтобы его судили. Мне виделась в ней крохотная, суровая Жанна д'Арк, идущая на нас походом, чтоб укорить за легкость жизни, легкость нравов. Она мне показалась очень чистым, возвышенным и благородным человеком. В ее душе всегда жило великое, святое уважение к правде и справедливости. Такой она предстала передо мной в наших недолгих беседах. Задумавшись об этой благородной, одинокой жизни, о ее страсти к правде, о долгих-долгих вечерах, исполненных неистовой работы, озарений, вспышек воображения, рождающего сонмы образов, минут уныния, подъемов духа и молитв, вникая в эту отрывочную поневоле, невероятно трогательную, упоительную повесть сердца {65}, бившегося в хрупком теле, повесть души, что обитала, как и мириады прочих, на этой огромной (огромной ли?) планете, на этой песчинке, затерявшейся в безбрежном мире Божьем, мы ощущаем изумление перед "сегодня" и трепет перед днем грядущим, когда все то, что мы сейчас лишь смутно различаем, предстанет перед нами в ясном свете. Читая этот незаконченный отрывок, я думал обо всем, что в нем осталось ненаписанным. Есть ли оно где-нибудь и если есть, то где? Откроется ли вновь последняя страница, доскажет ли писательница свою историю? Сумеет ли она там где-то исправить эту повесть о бедах и тревогах юной Эммы? И выйдет ли Титания {66} со всей своей веселой свитой в зеленый лес, усеянный цветами, под яркое сиянье летних звезд?