Россия — конгломерат народов. Даже то, что сегодня официально именуется Россией, то есть Великороссия (кроме нее есть Малая, Белая, Червонная Русь), даже эта часть России представляет собой федерацию, разноплеменное объединение, некогда мирно сосуществовавших народов. «Россия — тюрьма народов», уверяли большевики, они постарались (не без успеха) добиться этого. До революции формула звучала иначе: «Россия — семья народов» (Вл. Соловьев). Сегодня весь мир — семья народов с одной судьбой, и опыт старой России, вошедший в русскую идею, поучителен.
Почему Россия могла стать семьей народов? Не последнюю роль сыграло географическое расположение страны, ставшей своеобразным мостом между Европой и Азией. Кто такие русские, европейцы, проникнувшие в Азию, азиаты, населяющие Европу? И те и другие — «евразийцы».
«Евразийство» — так называлось идейное течение, возникшее после революции в русских эмигрантских кругах. Для евразийцев Россия — это Запад и Восток одновременно, «синтез двух с преобладанием последнего»8. Европейская цивилизованность и азиатская самобытность — вот наше предназначение. Русским присущи открытость другим культурам, терпимость, стремление понять и принять инакодумающего и инаковерующего. Ужиться с ним. Симбиоз двух культурных регионов, постоянный диалог между ними в пределах одной страны определил лицо нашей культуры.
Отсюда характерная черта, подмеченная Достоевским, — «всемирная отзывчивость», то есть способность откликнуться на чужую беду, пережить ее, как свою, помочь, порадоваться радости другого, принять его в свою среду, перевоплотиться самому. «Русская душа… гений народа русского, может быть, наиболее способны из всех народов вместить в себя идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего противоречия»9. Это — Достоевский. А вот мнение Бердяева: «Русский народ не чисто европейский и не чисто азиатский народ. Россия есть целая часть света, огромный Востоко-Запад, она соединяет два мира; всегда в русской душе боролись два начала — восточное и западное»10. Нам предстоит рассмотреть западное, прежде всего немецкое влияние на русскую мысль. И здесь есть точная дата, когда немцы открыли русским арсенал своей мудрости — год французской революции. Весной 1789 года Николай Карамзин посетил в Кенигсберге Иммануила Канта и оставил подробную запись их беседы. С тех пор Кант — наставник русских. Его почитали, с ним спорили, иные его отвергали, порой проклинали, но без него не могли обойтись. Особенно важна была «Критика способности суждения» и та часть первой «Критики», где речь шла о диалектике. Кант говорил о диалектике мысли, русские, как и немецкие последователи Канта, отнесли диалектику к самому бытию. Кант говорил о примате практического разума, но оставил систему, начинающуюся с теоретической философии. Соловьев открывает свою систему этикой, которую строит, опираясь на Канта и Шопенгауэра. Противоречие — признак истины. Этот докторский тезис Гегеля — аксиома для Карсавина, Вышеславцева, Франка, Флоренского. Огромное влияние оказал Шеллинг, его идеи положительной философии стали определяющими для русских.
Важнейшая проблема практической философии — судьба родины. Должна ли Россия идти дорогой западного прогресса или искать собственные пути? Ответ на этот вопрос разделил русскую интеллигенцию на два стана — славянофилов и западников. Бердяев хорошо сказал о них: «И те и другие любили Россию, славянофилы как мать, западники как дитя»11. Мать оберегают, дитя воспитывают. К чему это привело? Наследники западников — нигилисты и революционеры всех мастей апеллировали к воспитательной роли насилия. Здесь многое пришло из Германии (Маркс и Энгельс), многое по-русски утрировано. В XX веке они одержали победу, завели страну в тупик и уходят в небытие. Поэтому русские отвернулись от этого искажения «русской идеи».
Иное дело славянофильский комплекс идей — любовь к России как к матери. Я наберусь смелости утверждать, что и эта чисто русская проблема не обошлась без немецкого влияния. Русские устояли перед Наполеоном, разбили его. Немцы учили нас: Клаузевиц — генералов, Фихте — мыслителей. «Речи к немецкой нации», призывавшие к борьбе за национальную самобытность, были прочитаны не только в Берлине, но и в Санкт-Петербурге. Русская идея возникла как преодоление односторонностей западников и славянофилов, синтез двух позиций в единую теорию мировой культуры.
Православие — важнейший источник русской идеи. Благочестие сочеталось в России с безбожием. Споры о Боге прошли в интеллигентской среде через весь XIX век. Спорили горячо, не считаясь со временем, вечерами и ночами. Рассказывают, что однажды во время такого затянувшегося спора кто-то предложил поужинать, на что Белинский возмущенно воскликнул: «Мы еще не решили вопрос о существовании Бога, а вы хотите есть»12. Не знаю, остались ли тогда голодными участники спора, но в дальнейшем русский народ предпочитал порой заботиться не о хлебе насущном, а выяснять свое отношение к Богу. После революции были казнены (в основном без суда) сотни тысяч священников, разрушены многие тысячи монастырей и церквей. При этом русские — религиозный народ. Окруженная ореолом мученичества, воспринимаемая как носитель нравственной чистоты, церковь быстро восстанавливает свои позиции. Воплощается в жизнь то, что было предсказано летом 1917 года, когда в португальской деревне Фатима явилась детям Богоматерь и предрекла близкую катастрофу в России, а затем духовное возрождение страны, спасительное для всего мира.
Главная проблема Канта и его последователей — свобода. Для решения антиномии свободы была написана «Критика чистого разума». Кантовское решение проблемы: эмпирический мир лишен свободы, она существует только в ноуменальном мире. Нравственное поведение требует действовать ноуменально в эмпирическом окружении. Православная религия сразу ставит верующего в ситуацию ноуменального мира, требует вести себя вопреки эмпирии. В неопубликованной главе к роману «Бесы» Достоевского есть примечательный диалог. Ставрогин спрашивает епископа Тихона, может ли он своей верой сдвинуть гору. Ответ: если Бог велит, то смогу. Возражение Ставрогина: получается, как если бы Бог сделал это сам. Епископ не согласен: нет, это сделаете вы сами, но вера должна быть безграничной.
Я — не религиозный теоретик, не фанатик православия, но из нашей философской литературы знаю, что православие, более чем западные ветви христианства, наделяет человека свободой воли. Если человек захочет, то, уповая на Бога, он может сдвинуть гору. Важно не то, что это произойдет, а что человек убежден в этом. Отсюда следующие пассажи у Ильина и Бердяева: «Православный русский верит в свободную волю и свободную совесть»13. «В глубине русского народа заложена свобода духа ббльшая, чем у более свободных и просвещенных народов Запада… Огромность свободы есть одно из полярных начал в русском народе и с ней связана «русская идея»14.
Поэтому вызывают улыбку нынешние наивные призывы и здесь «учиться у Запада»: дайте, мол, нам протестантизм с его индивидуализмом и предопределением, а то пропадем! В. Хорос надеется на то, что «будут развиваться в русском православии реформационные течения, способные выполнить функции, аналогичные европейскому протестантизму»15. Нужны ли нам такие функции? Каждому свое!
Я не хочу сказать, что наши духовные дела в идеальном порядке. Есть в русском характере черта, прямо противоположная личной свободе. Толстой назвал ее — «роевое начало», потребность прильнуть к таким же, как ты, подобно пчеле, прилипающей к рою. Безусловная русская черта — привязанность к России в целом и к родным местам, к языку, к соотечественникам. Отсюда — ностальгия, тоска по родине, если теряешь ее даже на непродолжительное время. Быть за границей любопытно, но неуютно, несмотря на бытовые удобства: тянет домой, к родным устоям, за которые привычно держаться. Неистребима потребность в общении с близким (пусть первым встречным) — не просто в обмене информацией, а в стремлении излить душу, вести доверительный разговор, когда тебя понимают и ты понимаешь с полуслова, а то и вовсе без слов — глазами, жестом, мимикой, ибо и так все ясно, хотя говорить можно без конца. Эту потребность быть частью целого, частью общей судьбы Толстой выразил в образе мужика Платона Каратаева («Война и мир»). Дворянин Чаадаев, бросивший вызов русской истории, четче других сформулировал это русское кредо: нами владеет прежде всего ощущение связи с отечеством, семьей, идейной средой; человек не имеет другого предначертания, как эта работа по уничтожению личного бытия и замены его бытием социальным и вполне безличным. Отсюда самозабвение в общих начинаниях. Воинская доблесть в первую очередь.