Колоши хвалятся своею храбростью на войне, и правда, по виду их, по осанке и смелости, с какою они обращаются с иностранцами, о них можно сказать, что они если и не храбры, то и не трусы. Но кажется, несмотря на то, что храбрый воин, убитый на сражении, по их мнению, поступает в Еки первого разряда и что, как воспитание, так и многие обычаи их имеют целью приучить их к неустрашимости, и даже общее мнение всех, уважая храбрых, отнюдь не одобряет трусов, — храбрость их слишком сомнительна. И если они храбры, то храбры только в безопасности и при трусах. В доказательство неблагоприятного для них мнения можно представить самый образ их войны, тактика коей состоит единственно в том, чтобы нападать на неприятеля врасплох; и открытою силою они действуют или, лучше сказать, показывают вид открытого действия только при взятии друг от друга аманатов или заложников мира. При нападении на них неприятеля, они совсем теряются, как то было во время войны Ситхинцев со Стахинцами. Ситхинские колоши, считая себя обиженными, решились отмстить Стахинцам и пустились в поход в весьма значительном количестве. Подъехав близко к Стахинскому селению, они расположились на одном островке — выждать удобный случай для нападения; но Стахинские колоши, узнав об этом как-то, сами тайным образом подкрались, и, взобравшись на гору, под коей расположен был лагерь Ситхинцев, вдруг открыли огонь, и Ситхинцы, не имея возможности убежать, не умели и защищаться, и потому были совершенно разбиты до того, что если бы Стахинцы были в самом деле храбры, то они могли бы всех оставшихся взять в плен. Но напротив того, им удалось взять трех или четырех (в числе их сына тоэна Катмяна, которого они, однако ж, отпустили из милости, как говорят Стахинские, все же прочие уехали восвояси, не быв преследованы никем, несмотря на то, что они были в малом числе. К этому можно прибавить и мнение наших старовояжных промышленников, имевших с колошами неприязненные действия, при первом заселении Ситхи, которые говорят: что Колоши пред хилыми и невидными русскими храбры до дерзости; а от одного видного и неустрашимого бегут десятки колош. В подтверждение такого мнения русских о Колошах я могу сказать и то, что я сам видел. В бытность мою в Ситхе в 1824 году, (когда колоши были гораздо диче и ближе к первобытному их состоянию) по одному случаю произошла размолвка между русскими и колошами, которая столь была немаловажна, что все русские стояли под ружьем, и бывший в то время здесь русский фрегат Крейсер был готов открыть неприятельские действия против колош, по первому сигналу с крепости; а колоши еще ранее взялись за ружья и засели за пнями и колодами; некоторые расположились даже под самыми пушками крепостной будки и тем заняли дорогу к одному дому за крепостью, подле коего обыкновенно бывали переговоры и торговля. И когда некто г. Носов (приказчик Компании) пошел по этой дороге для переговоров с колошенскими тоэнами — один, вооруженный только саблею; то один храбрый колоша, стоявший на самой дороге, тотчас прицелился в него, и, вероятно, не для того, чтобы выстрелить, но чтобы только устрашить его; но г. Носов, не обращая на него внимания, шел прямо и, подошел к прицелившемуся колоше, дал ему такую оплеуху, что тот и с ружьем полетел в грязь, а г. Носов продолжал свой путь, не оглядываясь. И колоша, как ни было ему досадно и обидно, тем более, что товарищи его начали над ним смеяться, но не смел предпринять ничего против своего врага и обидчика.
При первом взгляде на колош, можно заметить в них тщеславие, потому что они, будучи приглашены в гости к русским, являются не иначе как в лучшем наряде и особенно в европейском платье; при встрече с ними держат себя всегда важно; и оскорбляются даже одним презрительным взглядом, и проч. Но кто не тщеславен? Кто из обыкновенных людей не хочет показать свое преимущество, и то, что в нем есть хорошего? И даже кто не старается выказать себя лучшим, нежели он в самом деле есть? И потому тщеславие в колошах — как детях, не совсем есть их особенная черта. Ибо чувствительность колоши к оскорблениям можно приписать не столько тщеславию, сколько чувствованию его собственного (и конечно мнимого) достоинства, которое он поставляет в своей нечувствительности к телесным страданиям, во мнимой храбрости, и особенно независимости и полной свободе; и это-то самое возвышает его в собственных глазах его[194]. Да и самое то, что они наряжаются в европейские платья, не совсем можно приписать тщеславию, потому что это они делают только в тех случаях, когда их приглашают на какое-либо судно или к начальнику.
194
и особенно в сравнении с алеутами, которых они считают трусами и не иначе как калгами или почти калгами русских. Примеч. Автора.