Когда я одержим был тяжкой некой (и, о если бы смертной!) болезнью, тогда сожалел я только о том, что не было тебя при постели моей, и что, по общему желанию с сестрой, перстами твоими не закрыл бы ты тогда моих очей. Чего я желал? Что воздаю? Каких обетов недостает? Какое служение последовало? Иное приготовлял, но другое принужден делать? Теперь погребают не меня, но сам я погребаю. О свирепые очи, которые могли видеть брата умирающего! О лютые и зверские руки, которые закрыли такие очи, в которых я больше видел! О жестокие плечи, могшие понести столь плачевную тяжесть, хотя это послушание исполнено некого утешения!
Тебе, брат, тем более надлежало это совершить, этой услуги ожидал и от тебя; теперь какое утешение приму, когда ты один утешал меня в печали, побуждал к радости, прогонял скорбь? Теперь вижу тебя безгласного и не дающего мне ни единого лобзания. Хотя такая любовь обитала в нас обоих, что она питалась больше внутренним усердием, нежели внешним ласкательством, ибо мы, при взаимном дружелюбии, не требовали других. Сила нашего родства столь действительна была в нас, что взаимную любовь доказывали мы не ласкательством, но внутренней духа горячностью, почему не было нужды в притворстве, когда и самый образ являл взаимную любовь; ибо не знаю, по какому изображению духа и подобию тела один из нас видим был в другом.
Кто, смотря на тебя, не думал, что и меня в тебе видел? Когда я поздравлял кого–либо, но если он сам прежде поздравлял тебя, то говорил, что он уже виделся со мной, и сказанное тебе почитали сказанным мне. Какое великое удовольствие давала мне эта ошибка, ибо не имел я чего бояться со стороны твоих дел и слов.
Но когда кто изъяснялся, что мне объявлял что–либо, тогда я, с удовольствием усмехаясь, отвечал: не скажи того брату. Ибо хотя было у нас все общее, нераздельный дух, нераздельное и сердце, однако тайны дружеские не были общие, не так будто бы мы боялись друг другу объявлять их, но чтобы только сохранить верность. Если нужен в чем был совет, этот совет всегда был общий, но не всегда общая тайна. Хотя приятели говорили нам, что мы слова их пересказываем друг другу, однако большей частью верность тайны столь много наблюдаема была, что не объявлял ее брат брату. Ибо верным знаком было, что постороннему не сказано того, чего не объявлено и самому брату.
Признаюсь, что я, горд будучи столь великими благами, не опасался уже, чтобы мог остаться в живых, потому что почитал его достойнейшим жизни; и для того несу теперь удар, которого снести не могу; ибо эта рана сноснее бы была, когда бы я заранее помышлял о ней. Теперь кто подаст мне в печали утешение? С кем буду разделять попечение? Кто избавит меня от сует сего мира? Ты отправлял дела, надзирал служителей, судил братий и подавал повод не к ссорам, но к благочестивым делам.
Когда надлежало мне советоваться о чем–либо с сестрой, тогда брали мы судью тебя, который никому не делал зла и, желая удовлетворить обоим, сохранял любовь и открывал свое мнение, через что привлекал ты себе благодарность. Когда же ты сам предлагал что–либо для обсуждения, тогда сколь приятен был твой спор? Сколь незлобиво твое негодование! Выговоры твои самым слугам не делали почти огорчения, ибо поступал ты с ними как с братьями, а не по страсти. Ибо знание наше не дозволяет нам этого, да и ты сам, брат, не допускал нас до того, обещая отомстить и между тем желая умерить и смягчить дело.
И это было знаком не посредственной мудрости, ибо, по мнению самих мудрецов, первое из благ есть знать и почитать Бога, всей мыслью любить вожделенную красоту вечной истины. Второе же благо есть — от Божественного и небесного источника простирать свою почтительность к ближнему, что самые мудрые мира почерпнули из наших законов. Ибо не могли этого взять от человеческого учения, разве только от небесного этого Божественного источника — закона Божия.
Зачем мне проповедать то, сколь благоговеен и почтителен был он к Богу? Он, прежде принятия совершеннейших таинств, видя себя в опасности кораблекрушения, не смерти боялся, но того, чтобы не лишиться таинства, почему просил верных о том, чтобы они удостоили его им, и это делал не по любопытству, но чтобы получить помощь веры своей. Итак, поверг себя в море, не ища какой–либо доски, отпавшей от корабельной связи, для помощи, но ища оружия одной веры, которым оградив себя, не желал другой помощи.
Надлежит упомянуть и о его великодушии, ибо он при разрушении корабля схватил доску не как несчастный, но как храбрый сам по себе, принял подкрепление своей добродетели и не обманулся в своей надежде. Напоследок, первый сохранен будучи от волн и приплыв к берегу, увидел своего епископа, которому поверял себя, и видя также других своих служителей избавленных, тотчас, не сожалея и не спрашивая о потере, искал Церкви Божией, чтобы принести благодарность и познать вечных таинств; ибо, говорил он, нет большей обязанности, чем принести благодарность. Если не благодарить человека считается подобным человекоубийству, то сколь беззаконно не благодарить Бога?