Он смотрел вдаль. В самом деле, красная феска мелькнула за камнем. Как крылья у коршуна, поднялись руки у Мирко, поднесли ложе к плечу, загремел выстрел, покатился по ущелью, и феска, взмахнув черной кистью, передвинулась на побледневшем лице умирающего турка.
— Может, там еще кто есть? — тихо спросил Бориско, стоявший около отца и наблюдавший происходившее.
— Все бывает, кроме беременного человека*,— угрюмо возразил Мирко, закусывая концы длинного уса и мрачно вглядываясь вдаль.
Вдруг он потряс ружьем и воскликнул:
— Собаки! Это будет, когда верба даст грозды. Тогда вы покорите нас!
— Умер? — спросил Бориско.
— От яловой козы не жди молока, от пули — добра. Останься здесь. Страхич* пасет коз. Будь осторожен. С Богом! Ты — детич*! Пусть сам орел будет слепым рядом с тобой.
Крупными шагами он уходил из ущелья, по которому плыли синие тучи.
— Младыми свет стоит, — думал юнак, опираясь на ружье.
Он был уже в возрасте. Давно ли это было?
Его опоясали*, и мать поцеловала ему глаза и сказала:
— Господине! Приказывай мне, я твоя раба, я слушаю тебя.
А он в ответ поцеловал ей морщинистые руки и со всем пылом обещал быть опорой старости.
Баловень-орел жил на привязи у хаты. Бориско пас коз и прямо из вымени пил молоко, проголодавшийся и усталый. Да, это было давно.
— Не будь мед, — сказал ему Мирко, — слижут тебя. Не будь яд — выблюют тебя.
Долго размышлял Бориско над странной мудростью этих простых слов*.
Другие видения прошлого встали перед его глазами. Он знал, что входит в другую полосу жизни. Бориско не был безродный никогович*. Человек от человека были все его предки по дебелой крови*. Человеком был дед, человеком и прадед. Славен их род в Черной Горе. В самой России помнят о нем. Да, он воеводич. Он стоял, опершись о ружье.
«За негу твою я дам кровь из-под горла*», — вспомнил он огненные старинные слова старой сербской песни. Их он недавно шептал Заре, тогда, на восходе солнца. Высоко, как вершины черногорских гор, на полроста отделившись от земли и соединив над головой прекрасно сплетенные руки, подскакивали плясуньи, и, как играющие в полдень орлы, носились кругом них юнаки, смелые и вооруженные кривыми ножами. У орлов и у горных вершин родины учились они пляскам. Седой русский сидел около них и наблюдал их обычаи.
В струку* крепко завернулся детич. Черногорец задумался.
— Тяжко мясу без мяса, — донесся звонкий довольный голос.
— Да, тяжко мясу без мяса, — вздрогнул он. — Где Зара? Где она?
— Станица?
— Да!
Станка несет кувшин с водой и котелок каши. Босые ноги ее были покрыты пылью, и легкая струка висела на плече. Зоркие глаза ее заметили турка.
— Молодой, — с невольным сожалением бросила она в его сторону, ставя кувшин на землю.
Жадно припал Бориско к студеной влаге и пил. Но раньше, чем он успел опорожнить кувшин, пуля неизвестно откуда направленного выстрела разбила его на куски. Лишь желтое ребро кувшина сиротливо оставалось в руке, недавно еще державшей пушку*. Бориско с сожалением смотрел на воду. Но снова выстрел.
— Сядь! — крикнул он, схватив за руку сестру и силой опуская ее на землю. И в самое время: частые пули, сопутствуемые вспышками дыма, защелкали у них над головами, сплющиваясь о каменную стену. Дело не было совершенно безвыходным, но, видя беззаботную улыбку сестры, Бориско чувствовал прилив отчаяния. Она смеялась, как ребенок, получивший игрушку в руки. Пули, ударявшиеся в стену, видимо, радовали ее.
Меж тем перестрелка окончилась. Бориско огляделся.
— Что, дети, я задал вам страху? — неожиданно спросил Мирко, показываясь откуда-то сверху. Усы его вздрагивали, а лицо горело.
— Что, дети, будете тешить беса? Хорошо, что я, но не турчин.
— Это ты стрелял? — спросил Бориско.
— Я! — ответил Мирко. — Отцовская пуля разобьет кувшин, но минует сердце, турецкая разобьет грудь и минует кувшин.
Бориско смотрел на него и удивлялся суровому мужеству его шутки и закаленному непрестанными войнами сердцу.
Март 1913
240. Ка
У меня был Ка*; в дни Белого Китая* Ева, с воздушного шара Андрэ* сойдя в снега и слыша голос «иди!»*, оставив в эскимосских снегах следы босых ног, — надейтесь! — удивилась бы, услышав это слово. Но народ Маср* знал его тысячи лет назад. И он не был неправ, когда делил душу на Ка, Ху* и Ба*. Ху и Ба — слава, добрая или худая, о человеке. А Ка — это тень души, ее двойник, посланник при тех людях, что снятся храпящему господину. Ему нет застав во времени; Ка ходит из снов в сны, пересекает время и достигает бронзы (бронзы времен).
В столетиях располагается удобно, как в качалке. Не так ли и сознание соединяет времена Вместе, как кресло и стулья гостиной.
Ка был боек, миловиден, смугол, нежен; большие чахоточные глаза византийского бога и брови, точно сделанные из одних узких точек, были у него на лице египтянина. Решительно, мы или дикари рядом с Маср, или же он приставил к душе вещи нужные и удобные, но посторонние.
Теперь кто я.
Я живу в городе, где пишут «бъсплатныя* купальни», где городская управа зовет Граждан помогать войнам, а не воинам, где хитрые дикарисмотрят осторожными глазами, где лазают по деревьям с помощью кролиководства. Там черноглазая, с серебряным огнем, дикарка проходит в умершей цапле, за которой уже охотится на том свете хитрый мертвый дикарь с копьем в мертвой руке; на улицах пасутся стада тонкорунных людей, и нигде так не мечтается о Хреновском* заводе кровного человеководства, как здесь. «Иначе человечество погибнет», — думается каждому. И я писал книгу о человеководстве, а кругом бродили стада тонкорунных людей. Я имею свой небольшой зверинец друзей, мне дорогих своей породистостью; я живу на третьей или четвертой земле, начиная от солнца, и к ней хотел бы относиться как к перчаткам, которые всегда можно бросить стадам кроликов. Что еще сказать о мне? Я предвижу ужасные войны из-за того — через «ять» или «е» писать мое имя*. У меня нет ногочелюстей, головогруди, усиков. Мой рост: я больше муравья, меньше слона. У меня два глаза. Но не довольно ли о мне?
Ка был мой друг; я полюбил его за птичий нрав*, беззаботность, остроумие. Он был удобен, как непромокаемый плащ. Он учил, что есть слова, которыми можно видеть, слова-глаза и слова-руки, которыми можно делать. Вот некоторые его дела.
Раз мы познакомились с народом, застегивающим себя на пуговицы. Действительно, внутренности открывались через полость кожи, а здесь кожа застегивалась на роговидные шарики, напоминавшие пуговицы. Во время обеда через эту полость топилась мыслящая печь. Это было так. Стоя на большом железном мосту, я бросил в реку двухкопеечную деньгу, сказав: «Нужно заботиться о науке будущего».