2
Раньше из Ганга священную водуВ шкурах овечьих верблюды носили,Чтоб брызнуть по водам свинцовым на Волге, реке дикарейЭтот, из меди верблюд,Чернильные струи от Волги до Ганга*Нести обречен.Не расплещи же,Путник пустыни стола,Бочонок с чернилами![2] 5 июня 1921
Морской берег.Небо. Звезды. Я спокоен. Я лежу.А подушка — не камень, не перья:Дырявый сапог моряка.В них Самородов* в красные дниНа море поднял восстаньеИ белых суда увел в Красноводск,В красные воды.Темнеет. Темно.«Товарищ, иди, помогай!» —Иранец зовет, черный, чугунный,Подымая хворост с земли.Я ремень затянулИ помог взвалить.«Саул!» («Спасибо» по-русски.)Исчез в темноте.Я же шептал в темнотеИмя Мехди*.Мехди?Жук, летевший прямо с черногоШумного моря,Держа путь на меня,Сделал два круга над головойИ, крылья сложив, опустился на волосы.Тихо молчал и послеВдруг заскрипел,Внятно сказал знакомое словоНа языке, понятном обоим.Он твердо и ласково сказал свое слово.Довольно! Мы поняли друг друга!Темный договор ночиПодписан скрипом жука.Крылья подняв, как паруса,Жук улетел.Море стерло и скрип и поцелуй на песке.Это было!Это верно до точки! 1921
Над скатертью запутанных корнейПустым кувшиномПодымает дуб столетние цветыС пещерой для отшельников.И в шорохе ветвейШумит созвучиеС Маздаком* Маркса.«Хамау, хамау!Уах, уах, хаган!» —Как волки, ободряя друг друга,Бегут шакалы.Но помнит шепот тех ветвейНапев времен Батыя. Лето 1921
142. "Ночи запах — эти звезды…"
Ночи запах — эти звездыВ ноздри буйные вдыхая,Где вода легла на гвозди,Говор пеной колыхая,Ты пройдешь в чалме зеленойИз засохнувшего сена —Мой учитель опаленный*,Черный, как костра полено.А другой придет навстречу,Он устал, как весь Восток,И в руке его замечуКрасный сорванный цветок. <Лето 1921>
143. "Ручей с холодною водой..»
Ручей с холодною водой,Где я скакал, как бешеный мулла,Где хорошо.Чека за 40 верст меня позвала на допрос.Ослы попадались навстречу.Всадник к себе завернул.Мы проскакали верст пять.«Кушай», — всадник чурек отломил золотистый,Мокрый сыр и кисть голубую вина протянул на ходу,Гнездо голубых змеиных яиц,Только нет матери.Скачем опять, на ходуКушая неба дары.Кони трутся боками, ремнями седла.Улыбка белеет в губах моего товарища.«Кушай, товарищ», — опять на ходу протянулась рука с кистью глаз моря.Так мы скакали вдвоем на допрос у подножия гор.И буйволов сухое молоко хрустело в моем рту,А после чистое вино в мешочках и золотистая мука.А рядом лес густой, где древний стволБыл с головы до ног окутан хмурым хмелем,Чтоб лишь кабан прошиб его, несясь как пуля.Чернели пятна от костров, зола белела, кости.И стадо в тысячи овец порою, как потоп,Руководимо пастухом, бежало нам навстречуЧерными волнами моря живого.Вдруг смерклось темное ущелье. Река темнела рядом,По тысяче камней катила голубое кружево.И стало вдруг темно, и сетью редких капель,Чехлом холодных капельПокрылись сразу мы. То грозное ущельеВдруг встало каменною книгой читателя другого,Открытое для глаз другого мира.Аул рассыпан был, казались саклиБуквами нам непонятной речи.Там камень красный подымался в небоНа полверсты прямою высотой, кем-то читаемой доныне.Но я чтеца на небе не заметил,Хотя, казалось, был он где-то около.Быть может, он чалмой дождя завернут был.Служебным долгом внизу река шумела,И оттеняли высоту деревья-одиночки.А каменные ведомости последней тьмы тем* летКрасны, не скомканы стояли.То торга крик? Иль описание любви, и нежной и туманной?Как пальцы рук, над каменной газетой белели облака.К какому множеству столетийОкаменелых новостей висели правильно строки?Через день Чека допрос окончила ненужный,И я, гонимый ей, в Баку на поезде уехал.Овраги, где клубилася рекаВ мешках внезапной пустоты,Где сумрак служил небу.Я узнавал растений храмыИ чины, и толпу.Здесь дикий виноград я рвал,Все руки исцарапав.И я уехал.Овраги, где я лазил, мешки русла пустого, гдепрятались святилища растений,И груша старая в саду, на ней цветок богов — омела* раскинула свой город,Могучее дерево мучая деревней крови другой, цветами краснея,—Прощайте все!Прощайте, вечера, когда ночные боги, седые пастухи, в деревни золотые вели свои стада.Бежали буйволы, и запах молока вздымался деревом на небоИ к тучам шел.Прощайте, черно-синие глаза у буйволиц за черною решеткою ресниц,Откуда лились лучи материнства и на теленка и на людей.Прощай, ночная темнота,Когда и темь и буйволыОдной чернели тучейИ каждый вечер натыкался я рукойНа их рога крутые,Кувшин на головеПечальнооких женС медлительной походкой. Лето-осень 1921
144. "Я видел юношу-пророка…"
Я видел юношу-пророка,Припавшего к стеклянным волосам лесного водопада,Где старые мшистые деревья стояли в сумраке важно, как старики,И перебирали на руках четки ползучих растений.Стеклянной пуповиной летела в пропасть цепьСтеклянных матерей и дочерейРождения водопада, где мать воды и дети менялися местами.Внизу река шумела.Деревья заполняли свечами своих ветокПустой объем ущелья, и азбукой столетий толпилися утесы.А камни-великаны — как плечи лесной девыПод белою волной,Что за морем искал священник наготы.Он Разиным поклялся быть напротив.Ужели снова бросит в море княжну? Противо-Разин* грезит.Нет! Нет! Свидетели — высокие деревья!Студеною волною покрыв себяИ холода живого узнав язык и разум,Другого мира, ледян<ого> тела,Наш юноша поет:«С русалкою Зоргама* обрученНавеки я,Волну очеловечив.Тот — сделал волной деву».Деревья шептали речи столетий. вернутьсяПочерк писателя настраивает душу читателя на одно и то же число колебаний. Задача переносить груз чисел колебания из одной души в другую выпала <на> долю одного испаганского верблюда, когда он пески пустыни променял на плоскость стола, живое мясо — на медь, а свои бока расписал веселыми ханум, не боящимися держать в руках чаши с вином.
Итак, находясь у тов. Абиха, верблюд обречен носить на горбах равенство основного душевного звука в душе писателя и душ<е> чит<ателя>.
Аз — освобожденная личность, освобожден<ное> Я. Хабих — по-германски орел. Орел хабих летит в страну Азии, построивш<ую> свободную личность, чего она до сих пор не сделала, а делали приморские народы (греки, англичане). — Комментарий В. Хлебникова.