Я уступил вашим настояниям, предпочел скорее возвратиться, не выздоровев, чем, ожидая своего выздоровления, испытывать вашу любовь... Вот почему я встал и пришел к вам»[9]. Вот поистине добрый пастырь, готовый положить душу свою за овец своих!
Но, добровольно подчиняясь этой до крайности сильной любви своей паствы и потворствуя ей в этом отношении даже до пренебрежения своим здоровьем, Иоанн не упускал случая укорить своих слушателей за легкомыслие и увлечение внешними красотами речи, а не ее внутренним содержанием, требовавшим нравственного возрождения. Когда слушатели, в восторге от увлекательных бесед своего любимого проповедника, по обычаю тогдашнего времени разражались громом одобрительных рукоплесканий, Иоанн строго говорил им: «Я не желаю ни ваших рукоплесканий, ни этого шума. Все мое желание, чтобы вы, в безмолвии выслушав то, что я говорю вам, применяли это наставление к жизни. Вот похвалы, которых я желал бы... Вы ведь не в театре, не перед актерами, здесь школа духовная, и вы должны доказывать свое послушание вашими делами. Только тогда я буду считать себя вознагражденным за свои труды»[10]. Такие укоры, конечно, многим не нравились, и находились люди, которые даже не стыдились поносить проповедника и смущать совесть его паствы. На борьбу с этими злыми людьми Иоанн должен был тратить немало времени и трудов; но он с безграничным самоотвержением прощал все такие злословия, когда они касались лично его. Зато глубокою скорбью поражалось его сердце, когда по тем или другим причинам слушатели охладевали к его беседам и увлекались какими-нибудь новыми театральными увеселениями. Подобные явления бывали нередко среди этого горячего, страстного, легкомысленного и подвижного народа, который быстро менялся в своем настроении и в один день мог испортить то, что созидалось годами. Как ни дорог был им златословесный проповедник, о котором они тосковали, когда не видели или не слышали его в течение нескольких дней; но достаточно было устроить в театре какой-нибудь необычайный ипподром с его увлекательными скачками, как антиохийцы покидали церкви и устремлялись смотреть на лихие скачки. Такое непостоянство и легкомыслие до крайности огорчало великого проповедника, и он неоднократно с горечью восклицал: «Неужели напрасно тружусь я? Неужели сею я на камне или среди терновника? Опасаюсь, что мои усилия не приведут ни к чему»[11].
Еще более огорчало его неблагоговейное поведение в церкви. «Можно ли сказать? Церковь сделалась театром! Сюда приходят женщины, одетые с большим неприличием и бесстыдством, чем те, что блудодействуют там. За собой они привлекают сюда и бесстыдников. Если кто хочет соблазнить женщину, никакое место, мне думается, не кажется ему удобнее церкви; и если кому нужно продать или купить, церковь ему кажется удобнее, чем площадь. Здесь сплетничают, здесь выслушивают сплетни более, чем где-нибудь, и если вы желаете знать новости, то здесь вы узнаете их более, чем у судилища или в приемной врачей... Терпимо ли это? Можем ли мы снести это? Каждодневно я утомляюсь и терзаюсь из-за того, чтобы вы вынесли отсюда полезное назидание, а вы уходите с большим вредом, чем с пользой»[12].
Но приступ негодования и гнева тотчас же уступал место любви и прощению, лишь только проповедник замечал действие своего укора. Не вынося своей собственной суровости, он уже спешил загладить ее и просил прощения у своих легкомысленных духовных детей. «Чувствую, – говорил он, – что я употребил слишком жестокие укоры. Простите меня. Так бывает со всякой болящей душой. Но это я говорю не от враждебного сердца, а от беспокойства за вас любящей души. Поэтому ослабляю свою суровость»[13].
Бывали случаи, когда непостоянство и ветреность антиохийцев еще более выводили Златоуста из терпения и он метал в них громы праведного гнева, но и среди этих раскатов обличения и укоров всегда слышался господствующий тон любви. Пастырь строго укорял свою паству потому, что любил ее, и она смиренно сносила его заслуженные укоры, потому что и сама любила его. Это были два друга, соединенные между собою неразрывными узами любви и преданности. Серьезная и глубокая, равно как и святая, любовь Иоанна к своей пастве отнюдь не походила на то лживое ласкательство честолюбцев и народных трибунов, которые своей лестью опьяняют толпу, чтобы легче подчинить ее игу своего самовластия. Иоанн был чужд всякого подобного ласкательства, умел говорить горькую истину в глаза своим слушателям; но если когда высказывал к ним любовь, то от всей глубины искреннего сердца. Какою неподдельною искренностью звучат следующие его слова: «Я ношу вас в сердце своем, вы занимаете все мои помыслы. Велик народ, но велика и любовь моя к нему, и вам не тесно будет в душе моей. У меня нет другой жизни, кроме вас и попечения о вашем спасении»[14].