Ты, Единственный, вновь рожденный, не будешь ли ты счастливее всех живших?
Другая истина – познание ироническое. Оно принимает мир до конца. Этим покорным принятием мира оно вскрывает роковые противоречия нашего мира, уравновешивает их на дивных весах сверхчеловеческой справедливости и, так взвешенный, такой легкий, предает мир тому, кто его навсегда разрушит.
Равно изменяет изменившему ей человеку лунная, тихая Лилит. Уходит рано от человека говорящая миру вечное нет. Уходит она к иным мирам и к Жениху иному, ликующему за пределами, недостижимыми для дерзания человека.
Если ее опять долго и страстно и с великою властью зовут, так неохотно она приходит. И говорит человеку:
– В роковой час отошел ты от меня. Холодным поцелуем со мною простился ты на роковом перекрестке, где так темно, холодно и страшно. В темную ты зарыл могилу мое бедное тело. Забывая изо дня в день, ты забыл меня. Что же ныне ты мой покой тревожишь? Жестокий! Не сам ли ты холодной смерти отдал меня? Зачем же ты зовешь меня ныне? Что могу сказать тебе я, отошедшая от этого мира, где уже нет для меня ни удела, ни радости?
Так говорит она, лунная Лилит. И не хочет прийти.
Но ныне пришла она к Триродову. Всесильные вызвали ее чары, чары его желаний. Не могла она сопротивляться этим чарам его, потому что он знал многие тайны.
Он многими силами владел, расторгающими узы пространств и времен. Знал многое. Если же не знал он того, что наиболее надо знать человеку, то не в этом ли роковом незнании лежит проклятие для всякой человеческой мудрости!
Вместе с отцом своим ждал ее и Кирша. Кирша нетерпеливо, как и Триродов, хотел, чтобы его мама пришла к нему.
Зачем Кирша хотел этого? И сам не знал. Так бедное детское сердце томилось, ужаленное желанием, зараженное жаждою желаний странных и таинственных.
Не хотела она прийти, но пришла и говорила с Триродовым. Говорила с ним долго. Лунные, странные были рассказывала она ему, о неживом и вовеки недоступном слова живые для него слагая.
Жутко и отрадно было Триродову слушать ее. О своей судьбе спрашивал он ее. Спрашивал ее об Елисавете.
Улыбалась она, как давно когда-то, и говорила. Тихие слова утешения и печали говорила она ему. Не поймет этих слов тот, кто их сам не знает, кто сам не слагал их в долгие часы ночных раздумий.
И с Киршею, со своим мальчиком, говорила она.
Жалела его? Не жалела? Радовалась ему? Как знать!
Такая нежная, такая тихая прильнула она к Кирше. Утешала его.
И тихие слезы его струились.
И ушла. И уже как будто и не было ее. И опять все обычным стало вокруг.
После лунной и после мертвой, живая, дневная пришла к Триродову. Пришла к нему Елисавета его, вечером поздно. Глаза ее были влажны и сини. Была роса дольных трав на ее нагих стопах. В руках ее благоухали цветы, раскрывающие свои ароматы ночью. Для него собирала она эти цветы.
Вместе с Триродовым обходила Елисавета его дом. В час ночных раздумий весь дом его обошла с ним она. Словно обозревала она вместе с ним весь круг замкнутой жизни.
Тихо вошли они в большой белый зал. Он был освещен через окно луною. Тускло мерцали высокие зеркала в простенках. Портреты отражались в них, и лица портретов казались внимательными и живыми. Низы широких колонн казались ярко-белыми, а их неосвещенные верхи смутно белели в полусумраке под высоким потолком.
Тучи пронесшейся грозы тяжело упали к синеве горизонта. Пустыня высоких небес была ясна и тиха. Луна светила в эту ночь как-то необычайно ярко, печально и настойчиво.
В печальных, неживых лунных лучах тихие дети вели в этом зале свой тихий, грустный хоровод. Такое легкое было движение их, что беглому взгляду цепь детей являлась неподвижною и неживою. Словно это был только ряд очаровательно-красивых поз, нарисованных кем-то на темном занавесе.
Пройдет краткий миг, – и вдруг исчезнет, растает занавес, и другой возникнет вдруг на его месте. Те же на нем видны фигуры, только несколько в ином повороте. Бесконечным казалось это медленно-томное, жуткое кружение.
Лица тихих детей казались бледными, – может быть, потому, что так луна светила. В лунном свете иногда был матово ясен блеск их глаз. Странен был очерк их едва улыбающихся, едва дышащих губ.
Елисавета долго смотрела, бледнея, на тихий ночной хоровод, – и стало ей наконец страшно. Робко глядя на Триродова, она сказала ему:
– Пусть они перестанут. На них страшно смотреть. Пусть они уйдут спать.