- Оно-то хорошо, если хорошо... А если, не дай бог?..
Со сходок возвращаются далеко за полночь, плетутся домой прямо серые,не успеет хозяин нередремнуть, как его уже снова на сходку...
Ох, как кипела, клокотала в те дни наша слобода! Мина Омелькович аж охрип от агитации, выкрикивая на сходках односельчанам, что те, кто слушает кулацких подголосков, скоро запищат, как мыши в норе, а то и вовсе пойдут чертям на обеды! Сколько раз то разбегались терновщапе из соза, то снова сбегались, сегодня записываются, завтра выписываются, сегодня коней сводят в конюшню, а завтра взбудораженные, бесстрашные женщины уже бушуют на майдане:
- Отдавайте нам наших копей!
Наталка, жена Мины Омельковича, натура воинственная, это она тогда возглавила в Терновщине бабий бупт, это ее была идея покарать своего Мину таким язвительным образом: в хомут его! В самый жесткий, лошадиный! Поныне Терновщина помнит, как женщины водили Мину по селу в хомуте! И он не молил о пощаде, достойно, можно сказать, нес нелегкий свой крест, пусть и в виде хомута!.. Бунтарки повели себя с Миной Омельковичем, как инквизиция с Галилеем, вытащили его в том же виде - с хомутом на шее - на выгон, в одну душу домогаясь публичного отречения.
- Говори: распускаю вас! Разбирайте коней - даю такое позволение!..
А он им:
- Не дождетесь, ведьмы! Ничего не скажу на власть...
А кто меня хоть пальцем тронет...
Однако тронули. Повалили в сугроб, и тузили Мину гуртом, и верхом на нем сидела его отчаянная Наталка, совала своего крикуна носом в снег, приговаривая:
- Вот тебе соз! Вот тебе соз!
Ни конюхи, ни правление ничего нс могли сделать с разъяренными женщинами, еще вчера покорные слобожанки наши словно обезумели в тот день: бросив Мину Омельковича в хомуте на снегу, ворвались в конюшню, расхватывают от яслей только что обобществленных гнедых своих да буланых, некоторые из молодиц даже верхом уселись на коней и, сверкая ляжками, пустились вскачь кто куда! И ныне видим, как они, терновщапские наши амазонки, несутся от конюшни выгоном во все стороны с насмешками, с хохотом...
Мина Омелькович, стоя поодаль в хомуте, смотрел на них - как само око истории - с гневом и осуждением, он нарочно с себя хомута не снимал, упрямо выжидая, пока приедут из района уполномоченные и милиция,- пускай увидят его в таком позорище, пусть все газеты напишут, как здесь селькор Око страдал от несознательного элемента!
А в часы поражения самые воинственные из женщин в кутузке сидят, в каменном погребе у сельсовета, исполнители с дубинками их караулят, а Мина Омелькович время от времени сквозь щель в дверях умоляющим тоном ставит жене условия:
- Хочешь на волю - пиши заявление, что больше не будешь...
- Не дождешься, анциболот!
- Ну, прошу тебя... Вот бумага, пиши...
- Скалкой тебя испишу, дай - выберусь отсюда!
А когда уже Наталка оказалась дома после кутузки,- первым делом выбросила из сеней цветистый ковер, что незнамо как приплутал с хуторов к ее честной хате, и давай при полном собрании соседей рубить тот ковер щербатым топором - гех! да гох! из-за плеча по тканому узору-цветенью! "Не нужно мне кулацкого добра! Голая буду, а чужого нитки не возьму!"
Потом какое-то время в Терновщине царило затишье, и учитель Микола Васильевич, вернувшись из округа, куда он ездил на конференцию, даже шутил, узнав о наших событиях, все интересовался, не натерло ли холку Мине Омельковичу хомутом.
- Смейтесь, смейтесь,- говорил Мина,- а мне не до смеха... Я еще кое-кого из них отправлю чертям на обед!
И ключи от церкви заберу, закрою их молельню!.. Пусть они, ведьмы, молятся тем, что в болото!
И вот однажды сидим мы в классе, урок ведет Андрей Галактионович, солнце зимнее спокойно светит в окна, и ничто, кажется, не предвещает бури... Но вдруг - двери настежь, и перед нами вырастает запыхавшийся, до крайности перепуганный Мина Омелькович, заячья шапка на голове задом наперед, в руке связка больших ключей:
- Спрячьте меня! - хрипит он учителю почти безголосо.- Иначе - крышка! Церковь закрыл, а те ведьмы гонятся! Разорвут! В клочья разнесут!..
При их отношениях, казалось, Андрей Галактионович с возмущением выставит Мину за порог, а он, к величайшему нашему удивлению, молча кивнул Мине в конец класса - на Камчатку, а сам тем временем встал, распялся в дверях перед тучей женщин, что, вопя, налетали уже из коридора:
- Где этот анциболот с ключами? Где вы его спрятали, нечистый бы его на каменьях побил!
- Отдавайте нам его! Мало ему хомута! Шкуру с пего спустим!
И впервые в жизни мы услыхали из уст Андрея Галактионовича неправду:
- Нет его здесь. Не было...
- Да сюда ж бежал?!
- Вам показалось. Успокойтесь и не срывайте мне, пожалуйста, урок!
Закрыв двери перед натиском взбудораженных наших матерей, Андрей Галактионович и дальше ровным голосом, будто ничего не произошло, рассказывал нам об ихтиозаврах да бронтозаврах, хвостатые изображения которых, засиженные мухами, с земских еще времен висят на картонах у нас в классе. Чудища эти. собственно, не так уж и давно - какой-нибудь миллион или сколько там лет назад! - купались в водах теперешних терновщанских балок с пасленами, где тогда переплескивались теплые, синие, как льны, моря, да пышно поднималась па островах вечнозеленая тропическая растительность. Рассказывая, Андрей Галактионовнч ни разу не взглянул в тот угол класса, где под задней партой нашей Камчатки, как самый проказливый ученик, сидел Мина Омелькович, зацепенев над связкой тяжелых церковных ключей. Пронесло! Жив остался Мина Омелькович, хотя и перетрусил здорово...
Не только Терповщина, бурлит в эти дни вся округа.
Там шарят, там описывают, а там уж где-то, слышим, продают с молотка. На Чумаковщииу, в близкие и далекие хутора - Кишки, Масычи, Порубан слобода посылает бригады комнезамовцев, активистов, готовых душу вытрясти тем, кто хлеб гноит в ямах, кто поставлял коней махнам, посылал сыновей своих в банды, а теперь с вилами бросается, когда приходят описывать или доводить им план до двора.
Настроение взрослых передается и нам, школьникам, в классах у нас неспокойно,- утром, когда приходим в школу, всюду в классе накурено и наплевано, целую ночь здесь шли баталии, все это отцов и матерей наших касалось, так нам ли стоять в сторонке? Многие из нас теперь в красных галстуках, этим мы обязаны Миколе Васильевичу, благодаря ему организован в школе пионерский отряд, и настроение у ребят такое, что пусть только скажут куда, сейчас нам и кулацкие обрезы не страшны.
Потому что если уж вы юные пионеры, то ни в чем не к лицу вам отставать от взрослых, место ваше, друзья, на острие событий!
Отправляясь на хутора, бригады взрослых иногда и нас, ребятню, прихватывали с собою,- такова воля Миколы Васильевича, боевого нашего учителя и вожака, чьими восторженными глазами смотрим отныне на все, чем кипит наша Терновщина. А сам Микола Васильевич - как он горел в те дни! Кажется, и не ел, и не спал, одним лишь духом жил. Сколько энергии и упорства проявлял он во всем, что происходило за стенами школы, потому что о самой школе наш учитель готов был среди тех передряг и вовсе забыть,- по крайней мере, такое складывалось впечатление. Если, оглянувшись в тогдашние события, думаем сейчас о нашем Миколе Васильевиче, то понятным становится, какого склада характер являлся в те дни перед нами, бесспорно, он и создан был как раз для такого урагана, каким жила, каким клокотала Терновщина. Еще недавно, летом, она прямо таяла, слушая лунными ночами красивый и раскатистый тенор молодого учителя, чья песня допоздна лилась из открытого школьного окна. Была то песня чистого чувства, песня юношеской души, нашедшей свою любовь и ощутившей себя впервые от любви такой счастливой, а теперь Терповщина слушала Миколу Васильевича, главным образом, па своих бурных сходках, которым не видно было конца, и в голосе учителя теперь звенела сталь, весь он был сама вера и клич, а мы, школьники, безмерно гордясь своим учителем, были просто в восторге, что он у пас такой горячий, смелый да убежденный, мы готовы были за ним хоть в огонь и воду! Вот он взбегает на сельсоветское крыльцо в худой своей шинелишкс, сухолицый, бледный, и, стремительным движением головы откинув свой черный чуб назад, обращается к нашим слобожанам, чтобы еще и еще оповестить Терновщипу о коммуне загорной, о тех солнечных временах, что наступят, когда "уже ничто не будем чьим-то", а все станет гуртовым, народным. В такие минуты он, наш огневой оратор, бывал от волнения еще бледней обычного, бывал белым как мел, глаза его наливались блеском, а голос звенел так страстно и молодо, что женщины, слушая пылкую его речь, умлевали от восторга: