Выбрать главу

Он знал, откуда его раздражение, почти злость. Страшила всякая перемена в матери, малейшее отклонение от привычного образа. В ее возрасте благостна лишь стабильность, за каждой переменой — старение или болезнь. Мать видела рост и созревание сына, превращение личинки в человека. Ему же мать была дана в завершенном виде, раз и навсегда. Конечно, и в ней шла своя внутренняя жизнь, свершались какие-то перемены, но он их не видел, не ощущал, как, впрочем, до недавнего времени не замечал и разрушения внешней оболочки. Последнее объяснялось еще и тем, что мать входила в старость почти без потерь, легкой поступью, с высоко поднятой головой. Да он и сам постарел, и все вокруг постарело — близкий мир весь стал старше, зрелее и замер в этом, отнюдь не лишенном достоинства качестве. Дистанция между ним и матерью оставалась все той же, и это гарантировало неизменность ее образа. А потом мать словно заторопилась в настоящую, бесповоротную старость, а он не замечал этого, не замечал ее одряхления, пока не увидел на больничной койке.

Мать все с тем же алчным напором объедала — ягода за ягодой — увесистую, полную, как будто инеем подернутую кисть. А что, если ей это нужно?.. Нужно для работы выздоровления?.. Она равнодушна к винограду, но заставляет себя поглощать его, давить языком и добросовестно жевать, чтобы благо, заключенное в соке, стало благом ее крови. Тогда вся эта исступленность насыщения читается по-иному: старому, больному человеку нелегко дается даже такое вот малое усилие. Кравцов почувствовал благодарность к матери за то, что она трудится для себя.

В самые тяжелые дни ее болезни Кравцова страшило, что мать, привыкшая всю жизнь без устали тратиться на него, на его здоровье, силу, мужество, на его судьбу, успех в занятиях, на устройство семьи, не оставила для себя никаких запасов. Мать казалась ему безоружной перед собственной слабостью, перед угрозой конца. Но она с редким самообладанием перенесла и самое открытие в ней болезни, и все противоречивые советы врачей, почти ни в чем не совпадавшие друг с другом, и операцию, и те мучительные, поистине инквизиторские минуты на операционном столе, когда делали анализ вырезанной опухоли, дабы определить, надо ли резать дальше и глубже или можно зашивать, и внезапное — после двухнедельной радости — известие, что посев дал положительный результат (в медицине все положительное плохо) и нужна новая, обширная операция под общим наркозом, и последний поворот событий, определивший, что данные посева прочтены неправильно и операция заменяется курсом облучения.

Впрочем, его удивляло и делало счастливым не мужество матери, она и всю-то свою жизнь прожила стиснув зубы, без жалобы и стона, как бы тяжело ни приходилось, а наличие в ней каких-то скрытых сил. Несомненно, она помогала и усилиям врачей, и относительной реальности хирургического вмешательства. В медицине многое делается по наитию, наугад или на зыбкой основе анализов, которые разные врачи читают по-разному, равно как и кардиограммы и рентгеновские снимки. Последнее — вроде абстрактных полотен, каждый видит их по-своему и находит то, что соответствует его воспринимающему аппарату и настроению. Лечит себя в значительной мере сам больной, его воля, ум, привязанность к жизни, умение сосредоточиться. Всем этим обладала мать. У нее было и еще одно: она не могла оставить на произвол судьбы своего пятидесятилетнего сына. Она знала, что ни жена, спокойно и верно любимая, ни дочь, платящая отцу за нежность чуть небрежной симпатией, ни те несколько человек, которых он уважал и называл друзьями — по отсутствию настоящих друзей, не вернувшихся с войны, — не заменят ему старухи матери. Так сложилась их жизнь, и можно было лишь гадать, счастье это или беда. До болезни матери он не считал это ни тем, ни другим. Счастье ли — воздух? Наверное, так, но ведь никому из живущих не приходит в голову умиляться: «Какое счастье, что есть воздух!» Таково условие существования. Правда, человек, вырывающийся из душного подвала, или подземелья, или из-под обломков рухнувшего, здания, вдруг постигает ни с чем не сравнимое счастье — дышать воздухом. Так и он постиг переплетенность своей сути с сутью матери как великое счастье и великую беду, когда она оказалась между жизнью и смертью.

«Трудись, мать, трудись!..» — шептал Кравцов про себя, глядя, как она расправляется с виноградной кистью…

…Рослый вяз за окном качнул ветвью, будто хотел кинуть в палату охапку желтеющих, но еще плотных, крепких листьев, прочно сидящих на черенках. Ни один лист не оторвался, и вяз сердито затряс ветвью, желая настоять на своем. Наконец один-единственный листик, желтый, с зелеными прожилками и припухлым крапом накожной болезни, отделился от ветки и, чуть покачиваясь, влетел в палату и лег на ночной столик. Вяз разом успокоился, стих.

Кравцову вспомнилось, что поначалу он принял это дерево за липу, затем обозвал «ясенем» и лишь недавно вспомнил старого знакомца. В их замоскворецком дворе росли громадные вязы, возносившиеся верхушками выше глав Пятницкой церкви. За последние дни он вспомнил имена и всех других деревьев, кустов и трав больничного некультивированного парка. Вспомнил и липу, и ясень, и ракиту, и жимолость, и барбарис, и боярышник, и пижму, и таволгу — вдруг узнал их всех после долгой, долгой разлуки, посреди безнадежно городской жизни, без всякой подсказки со стороны.

Все деревья, кусты, цветы, травы, злаки, всех зверей, птиц, рыб, пресмыкающихся, насекомых назвала ему мать. Она рано позаботилась, чтоб он жил в поименованном мире, а не в окружении таинственных незнакомцев. «Кружевница перелетела с кукушечьей слезки на мятлик и вспугнула львинку!» — радостно сообщал он матери… Всю последующую жизнь он бессознательно освобождался от подробного знания мира, возвращаясь к младенческому, обобщенно-упорядоченному образу. «Букашка перелетела с травинки на травинку и вспугнула муху» — вот с чем он остался.

Но все-таки почему он вдруг опять все и всех вспомнил, узнал? Как и отчего пробудилось воспоминание? Ведь это произошло в пору, когда механическая память почти умерла в нем, он забывал номер своего домашнего телефона, путал имена знакомых и сотрудников, принимал среду за пятницу. Но если исключить чисто бытовые огорчения и неловкости, проистекавшие от такой забывчивости, то вообще Кравцов не слишком горевал об утрате памяти низшего сорта, ибо образная память стала в нем едва ли не еще крепче. Он догадывался, что возвращение имен насельников мира никак не связано с механической памятью, а с чем-то куда более важным и глубоким, быть может, с самым важным и глубоким в его существе…

— А ты помнишь каток? — послышался голос матери. — Парнишка совсем не умел кататься, шлепал снегурками по льду, как утка лапами, а потом уплетал огромный тульский пряник!

Кравцов улыбнулся:

— Еще бы!.. Пряник был печатный, темный, с медовым привкусом, немножко залежалый.

— По-моему, для него главная радость катка была в этом прянике! — весело сказала мать. — Как хорошо, что мы знали этих людей, вспомнишь — на сердце тепло!

Ее впалые щеки порозовели, в глазах появился блеск, она приподнялась на подушках, выпрямилась столбиком, стала прежней, давней.

Они заговорили о своих знакомцах, мелькнувших в их жизни, когда Кравцов еще не ходил в школу. Тот мальчик был одних лет с ним, но уже школьник. И относился к Кравцову как старший, сильный и мудрый друг, отвечающий за его целость и сохранность. Так же рыцарски-покровительственно относился он и к своей матери, молодой, красивой, похожей скорее на его старшую сестру, нежели на мать. Они были на одно лицо — мать и сын: темноволосые и кареглазые, с горячей, смугло-румяной кожей.

Да, он словно видит их перед собой, ощущает их дыхание, чистое, свежее… И все же… Была ли в яви эта пора или придумана, вернее, собрана, наподобие мозаики, из клочков реальностей и мнимостей? Попробуй уследи, как творятся домашние легенды, обволакивающие жизнь каждой семьи туманом мифологии.

О них заговорила мать в день, когда ей сделали операцию. «А ты помнишь их?» — спросила она с какой-то молящей интонацией. И Кравцов тут же, с удивившей его самого радостью, вспомнил очаровательную пару, очаровательную всем — наружностью и тем, как они держались друг с другом: свободно, нежно, почтительно, и тем, как легко всему радовались — новым людям, прогулке, сугробам, лошадям. Они явились, вспыхнули праздником и погасли, как праздник, — слишком быстро и рано, не дав утоления.