Выбрать главу

А потом нас соблазнили блюда с дарами моря на столиках летнего ресторана, отхватившего чуть не половину городской площади с фонтаном посредине. Бьющая из отверстого рта бронзовой рыбы тонкая, высокая, прямая, как стебель ночной фиалки, струя упруго и стойко выдерживала напор зюйд-веста, лишь вверху с султана срывались пригоршни капель и звонко кропили плитняк мостовой.

Мы успели занять последний свободный столик. Ветер здесь совсем не чувствовался, он проходил на уровне зонтов, заставляя мягко погуживать их упругие шелковые купола. Было солнечно, тепло, пахло морем от залива и блюд с устрицами, крабами, раками, мидиями, уложенными на мелко колотом льду. И мы заказали себе такое, вот, невероятных размеров блюдо, которое незамедлительно подал стройный мальчик-официант. К устрицам полагались нарезанные дольками лимоны, белый хлеб — «багет» с золотистой корочкой, масло со слезой и, разумеется, бутылка холодного белого вина.

И наступило то мгновение, когда каждый погружается в свою отдельную тишину, и нет мира вокруг тебя с его болями и радостями, все твое существование сосредоточивается на устричной створке, куда ты выжимаешь лимон, заставляющий съежиться живой опаловый студенистый комочек; ты подковыриваешь его вилкой с короткими зубчиками, отделяя от раковины, и отправляешь в рот кисловатую, холодную восхитительную малость и запиваешь глотком терпкого вина. И тут становится понятно, почему обжорство является смертным грехом — бурное выделение желудочного сока убивает бога, твоим богом становится устрица.

Вдруг шумно зацвиркали воробьи. Я еще раньше приметил маленькую стайку, то и дело налетавшую с площади на освобождающиеся столики с остатками еды.

Быстро поклевав что попало, они по взмаху салфетки разгневанного официанта враз снимались и улетали. На миг мне подумалось, что Он отделился от их стайки, но я сразу отбросил эту мысль — стайка сохраняла свое четкое построение, в ней не возникло пустоты. Наш Воробей прилетел откуда-то со стороны. В этом царстве плоти, среди раскормленных, холеных людей он казался таким непрочным, невесомым, что сжималось сердце. В висок стучало:

В обе стороны он в оба смотрит — в обе — Не посмотрит — улетел!

Но он никуда не улетел, да и как можно улететь, когда к лапке привязано чугунное ядро семьи? С помощью скупого онфлерского солнца, зазолотившего его русые длинные волосы, капнувшие золотом в зрачки усталых глаз, омолодившего и засмуглившего худое изношенное лицо, он с удивительной ловкостью и быстротой обрел поэтичный и даже юный облик. В который раз поэт выходил на ристалище, чтобы победить равнодушие и косность. Удастся расшевелить этих едоков, пожирателей устриц и крабов, этих винососов, тающих в животном блаженстве, — заскрипит дальше семейная колымага, не удастся — завалится на обочину.

Грегуар увидел нас, обрадовался, подбежал, упрекнул, что не пришли к завтраку, строго наказал быть к обеду, отверг угощение: «Мне работать!» — и, объяв мгновенным птичьим взглядом всю окружность, выбрал соседний столик.

Там обедала парижская семья, я видел номер их «ситроена», когда глава семьи, моложавый, крепенький, как ранет, высаживал возле ресторана унылую жену, очень похожую на нее, но яркую, соблазнительную девицу, самой природой предназначенную на роль французской свояченицы, взрослую дочь, ее жениха или друга — бархатного ангелочка и сынишку лет десяти, толстощекого бутуза. Ловко подав задом машину, Месье со снайперской точностью вогнал ее в единственную щель на стоянке, присоединился к семье, мгновенно нашел свободный столик, дал заказ и сейчас вовсю наслаждался громадным, вдвое больше нашего, блюдом даров моря. От него веяло достатком, удачей, крепкой жизненной силой. Он не мешал своим близким вести себя, как им хочется: жене вздыхать и брезговать пищей, свояченице неотрывно смотреть на него красивыми сочными глазами, не забывая при этом тщательно освобождать раковину эскарго от начинки, дочери перешептываться с молодым человеком, сынишке кочевряжиться, жадничать, разводить панцирно-ракушечью грязь вокруг тарелки. Сам он целиком предался насыщению. Чуть поддернув рукава клетчатого пиджака, он маленькими смуглыми руками ловко брал устрицы, мидии, ракушки, морских колючих раков, быстро, опрятно, даже изящно расправлялся с ними, отпивал глоток вина, смаковал и вновь обращал твердый взор к блюду.

Этот человек умел сполна отдаваться делу, которому в данный момент служил. Подобная волевая сосредоточенность не уступает страсти, наверное, он был хорошим любовником.

Когда Грегуар подошел, семья уже насытила свой скромный аппетит, за исключением самого Месье, он по-прежнему тянулся к блюду и брал то устрицу, то мидию, то клешню омара, сопровождая движение легким вздохом удовлетворения. Он был настоящий едок и глубокий стратег, знающий, что не надо ничего оставлять врагу. Мне подумалось, что выбор Грегуара не слишком удачен, да ведь он лучше знает эту публику; на всякий случай я дал зарок не притрагиваться к вину три дня, если ему повезет. В играх с французским провидением вино хорошая ставка.

Грегуар раскланялся, представился, семья сдержанно ответила на его поклоны, Месье так и вовсе заменил кивок вскидом и медленным опусканием век. Грегуар положил на свободный стул стопку книг и, видимо, почуяв исходящий от семьи спертый дух прозаизма, предложил им свой роман. Решительный пресекающий жест главы семьи напомнил об уличном регулировщике, останавливающем поток машин на Елисейских полях. Грегуар засмеялся, отложил роман и взял папку с поэмой. Непривычный вид печатного произведения, большой формат, благородная матовость обложки с красивым рисунком пробудили интерес семьи. Дочь перестала копаться в ракушке, вытерла салфеткой рот и переключилась на иной жизненный регистр, бархатный молодой человек автоматически последовал ее примеру. Мадам захлопала рачьими глазами — ей вообще было место на блюде, а не за столом — и опять провалилась в свою грустную пустоту, свояченица разрумянилась, что было ей очень к лицу, бутуз смущенно и недовольно притих, и лишь глава дома сохранил полное хладнокровие. Все так же сдержанно отдуваясь, он потянул с блюда очередное лакомство и отправил в рот. Он не желал ничем поступиться обстоятельствам, возникшим не по его вине или желанию.

Еще раз поклонившись и попросив извинения, что вторгается в трапезу и отдых семьи, Грегуар начал читать вступление к поэме. Французская манера чтения стихов совсем не похожа на нашу. У нас стихи будто вколачивают в мозг и душу оторопелых слушателей или вгоняют под компрессией волчьего завывания. Французы читают тихо, почти без эмоциональной окраски, не навязывая ни чувств, ни мыслей, ни отношения; они делают сообщение, распоряжайтесь им как хотите. Не слишком ли много доверия к обремененным собственной судьбой слушателям? Маяковский не так читал и не так вел себя с жующими рябчиков буржуями. У него каждое слово — удар в челюсть, плевок в глаза. Обвал а горах, а не воробьиный щебет.

Грегуар выглядел удивительно мило и артистично, и его чтение было чуть живее, теплее обычной французской манеры, сказывалась славянская кровь. Мне даже показалось на миг, что он расшевелит слушателей.

— Почему так нежны трава и листья?.. — спрашивал Грегуар.

«Крак!» — страшными никелированными щипцами Месье перекусил крабью клешню и стал выедать нежное мясо.

— Почему деревья тянут ко мне свои ветви?..

«Р-р-р!» — включили бормашину — глава семьи ввинчивал буравчик в жерлице витой раковины улитки.

— Почему улыбаются цветы?..

«Хлюп!» — опустошил мощным всосом устричную раковину от кисло-соленой влаги неугомонный Месье.

Горек твой хлеб, поэт! Где пресловутая французская вежливость? Где воспитанность, которой так гордится этот народ? Можно не любить стихи, можно не уважать поэтов (только за что?), но имейте же совесть — к вам подошел приличный человек, не мазурик, не клошар, попросил разрешения почитать стихи, так примите с благодарностью маленький поэтический спектакль, за который можно и не платить.