Выбрать главу

В моем сознании сейчас, по прошествии многих лет, годы, проведенные в отказе, вспоминаются как годы мужества и отчаяния, личного внутреннего раскрепощения в условиях неприкрытого рабства. Годы разлук, потерь, утраченных иллюзий и несбывшихся надежд. Я вспоминаю их с содроганием и ужасом. Именно во время отказа я испытывала постоянный, не покидающий меня ни на минуту страх - страх остаться жить в Советском Союзе навсегда. И этот страх парализовывал меня, он как бы окутывал меня, как кокон, и невозможно было его перебороть.

Шли годы, и таяла мечта на встречу с папой. Папа старел, болел и угасал без меня. И хотя письма его были такими же бодрыми, как и вначале, и старался он меня обнадежить и поддержать, но рука его уже теряла твердость, дрожала и взывала ко мне сама по себе, отдельно от написанных в письме слов, а скорее даже подчеркивая несуразность их оптимизма.

Все чаще в письмах стали мелькать выражения: "Надежда на встречу с тобой дает мне силы бороться с болезнями", "Ты - единственное, что поддерживает меня" и, наконец, "Б-г не допустит, чтобы мы не увиделись".

Но Б-г допустил! Допустил! И эта несостоявшаяся наша встреча, которую я рисовала в своем воображении длинными, бессонными ночами, приукрашивая ее каждый раз новыми деталями, эта несостоявшаяся встреча - моя непроходящая боль, мой неотданный последний долг моему любимому отцу. Эта несостоявшаяся встреча - цена моего отказа, моя неосуществленная надежда, моя вечная скорбная память.

Когда папа написал, что руки его так дрожат, что он не в состоянии больше держать скрипку, я поняла, что это конец. И хотя письма, написанные дрожащим, с трудом разбираемым почерком продолжали утешать меня, и я хотела им верить - вопреки всем здравым смыслам на свете - верить становилось все труднее.

Папуля, постарайся жить!

Мне без тебя не победить.

Ответь, где правда, а где ложь,

Что во спасение мне шлешь?

Вопросы - бесконечный рой

Как пчелы жалят мой покой.

Укусов свежие следы:

Ну, что с тобой, ну как же ты?

И вдруг вопросов нету вмиг.

А вместо них безмолвный крик.

Тоскливый крик, как свет луны,

Как звук вдруг лопнувшей струны.

О, этот крик больной души,

Его ничем не заглушить.

Он громче грома в небесах,

Он весь в моих сухих глазах.

Скажи, ты слышишь этот крик?!

Папа слышал мой крик, а потому молчал. О своей болезни молчал. И лег в больницу на операцию, и мне ничего об этом не написал, не позвонил. Не хотел тревожить. Он впрочем всегда так делал. Писал о болезни только после выздоровления, добавляя в конце: "Ну, это уже, слава Б-гу, позади. Так что волноваться не о чем". Так было и в тот, последний, раз в феврале 1986 года. Он ушел в больницу с мыслями обо мне, а меня не было рядом, и я ничего не знала. И даже голоса его напоследок не услышала. И не услышу. Никогда.

Анечка позвонила мне, когда папе стало совсем плохо. Начался отек легких. И мой, уже не безмолвный, а дикий, животный крик вырвался из моей груди, как зверь, долго сидевший в клетке и выпущенный на свободу. Но папа тогда еще был жив, жив. И я молилась нашему еврейскому Б-гу, взывая к Нему о помощи и о чуде. Но чуда не произошло. И через два дня Анечка позвонила и сказала: "Соберись с силами, сестричка. Все кончено. Но я хочу, чтобы ты знала - папа не мучался перед смертью. Может хоть это облегчит твою боль".

Передо мной Анечкино письмо из того далекого далека. "Дорогая моя, любимая сестричка! Родные мои! Как мне передать вам, что вы все время у меня перед глазами, все время у меня в душе?! Я надеюсь, что вы это понимаете и чувствуете... Теперь мы с папой вздыхаем в два голоса о том, что жаль, что на этом солнце, у этого моря нет Андрюшки... Папе здесь хорошо. Я хочу, чтобы Леночка это твердо знала и знала, что она сделала совершенно правильно, единственно правильно, что настояла на его отъезде. Климат для него волшебный. Дышется ему легко. Ему все нравится..." Ему все нравится...

Есть вещи, перед которыми мы бессильны. Но есть люди, конкретные люди, с именами и фамилиями, которые не дали мне возможность увидеть моего отца даже на смертном одре. Я не простила им. И до сих пор прошу, молю нашего немилосердного Б-га отомстить за меня, за мою несостоявшуюся встречу, за мою бесконечную разлуку, за мои слезы и боль. За моего папу. Господи, услышь меня!

Мне казалось, что мне этого не перенести. Но я всегда вспоминаю слова моей бабушки: "Б-г дает человеку несчастье и одновременно дает силы, чтобы его перенести". Я перенесла. Жила. Живу. Но что-то безвозвратно умерло во мне вместе с папиной смертью. А что-то появилось во мне новое, необъяснимое и неощутимое, что приблизило меня к нему и уменьшило расстояние между ним Там и мной еще Здесь.

И все это называлось одним словом - отказ.

В начале 1988 года, когда Андрею было почти восемнадцать лет, и угроза быть призванным в армию уже стучалась к нам в дверь вполне реально в виде предупредительных повесток с адресом призывного пункта, я решилась на еще одну разлуку - разлуку с сыном и мужем. Посоветовавшись с Герой, получив поддержку от Анечки и вызов из Израиля на имя Геры и Андрея, я написала нотариально заверенное заявление, что я не возражаю против отъезда моего сына и мужа в Израиль и не имею к ним никаких материальных претензий. Такая казуистика была необходимым шагом для их подачи документов в ОВИР.

Документы были приняты, а через несколько месяцев им был объявлен отказ без каких-либо объяснений. Земля уходила у меня из-под ног. После моего первого, почти случайного захода в ОВИР до отказа Андрею с Герой прошло двенадцать лет! Андрей из маленького несмышленого ребенка превратился во взрослого человека, детство которого прошло в отказе. Могла ли я думать даже в 1980 году, уже после отъезда мамы, что передо мной встанет вопрос о службе Андрея в армии?! И чувствовала я огромную вину перед своим сыном за его такое странное детство, с самых малых лет омраченное маминым заключением, моей занятостью, разводом с Володей и бесконечным, беспросветным отказом.

Нет, он, мой сыночек, никогда не упрекал меня. Наоборот, он принял свой путь как естественное продолжение моего и, становясь взрослее, старался идти по этой дороге в ногу со мной. Но мне почему-то было от этого не легче, а тяжелее. Как я тогда поняла маму, которая хотела и взяла, и взвалила на себя всю ношу! А я не могла. Обстоятельства оказались сильнее. И пыталась я эти обстоятельства победить, смести со своего пути. И согласилась на разлуку с сыном. Но даже боль разлуки с ним мне была не позволена. Они сами выбирали как и от чего мне страдать. Я чувствовала себя под постоянным прицелом и жила в стране, в которой великое беззаконие было возведено в ранг неукоснительного закона.

Я живу в стране беззакония.

Я не знаю, что можно, что нет.

Может, это у них агония,

Но агонии - семьдесят лет.

Я хочу убежать отсюда.

Я мечтаю забыть этот ад.

Только нет, не свершается чудо,

Здесь чудес уж давно не творят.

Небо, воздух, земля - все в клетку,

Все в тюремный окрашено цвет.

Здесь со мною играют в рулетку,

Но у них в руках пистолет.

Ах, как страшно жить под прицелом,

Влево-вправо шагнешь - расстрел.

Я люблю голубое с белым...

Жаль, что красное - мой удел.

После отказа, полученного Андреем и Герой, я начала подумывать о голодовке. И скажу честно, объявлять побаивалась, так как не была уверена, что выдержу. Но, видно, вылетело это слово из меня во время моей очередной встречи с иностранными туристами, вернее сказать, не с туристами, а с друзьями, соратниками по борьбе.

А примерно через неделю сидим мы на кухне у нас на улице Плеханова, в ненавистной уже квартире, и как всегда обсуждаем, что же делать и как жить дальше. И вдруг звонок из Америки. Молодой мужской голос встревоженно говорит: "Здравствуйте, я звоню от имени ассоциации американских студентов. Мы слышали, что вы объявили голодовку. Как вы себя чувствуете?" Я обалдела и на секунду онемела. И промямлила, что, мол, нет, не объявила, но такая возможность не исключена. И с чистой совестью села пить чай с бутербродом.