Однако Тото не обратила внимания на его ход и только повторила: "Охотно".
Темпест вернулся в гостиную, играл в покер и проиграл пятьдесят фунтов.
Он отклонил предложение Чарльза подвезти его в город и отправился пешком вдоль берега.
Когда он открыл калитку сада Гревиллей, какая-то фигура отскочила в сторону; он быстро протянул руку и схватил… Тото. Она возвращалась после купанья.
Она заговорила, задыхаясь:
— Я рада, что это вы. Я думала — полисмен. Вода такая теплая, и так красиво играют лунные блики на волнах. Вы меня не выдадите, нет?
— Нет, но смотрите не простудитесь.
— О нет. Я сняла купальный костюм, а халатик был совсем сухой и… и я принесла с собой ночную рубашку.
— Вы полагаете, что ночная рубашка — хорошее средство защиты от холодного предрассветного ветра? — осведомился Темпест. — Ведь через полчаса начнет светать.
— Да, я знаю. Как тихо всегда в такое время, перед зарей. Кажется, слышно, как бьется сердце земли. Есть что-то — не знаю, как сказать, — что-то трогательное в этих часах. Не так остро ощущаешь то, что причиняет боль. Будто тишина немножко залечивает…
— А что у вас болит? — спросил, понизив голос, Темпест; он продолжал держать Тото за руку, хотя уже не сжимал ее.
— Ничего, — ответила она не очень уверенно и чуть сжала его руку. — Дайте мне папироску, и я сейчас уйду.
— Побудьте со мной это время до зари, — сказал Темпест. Он достал папиросы, они закурили и уселись рядом на ступеньках деревянной лесенки, спускавшейся на берег.
Было время отлива; море серебристо-синей полосой мерцало вдали; волны плескались лениво, дремотно.
Тото и Ник сидели молча; вокруг носился запах шиповника, где-то вблизи, в кустах встрепенулась птичка и зашелестели листья.
Первым заговорил Темпест, заговорил очень мягко:
— Знаете, ведь я почти два месяца не видел вас.
— Разве? — спросила Тото. — А мне кажется, что с тех пор прошла целая вечность. Ведь это было до возвращения Карди, да?
Темпест сказал банальную фразу, то, что говорит каждый в известных случаях, в момент романтического настроения; говорятся эти вещи под влиянием минуты и только для данной минуты имеют значение. За первой фразой должно было следовать: "Вам недоставало меня?"
Но что-то в голосе Тото, какая-то растерянность в ней самой заставили его совершенно забыть о себе и спросить:
— Что, в чем дело? Что у вас не ладится?
И из предрассветной мглы донесся к нему голос Тото, дрожащий, едва слышный голосок:
— Я — о Скуик. Скуик уезжает завтра. И я не могу примириться с этим. Будто все беды мира вдруг свалились на меня. И не потому, что мне будет трудно, не потому, что я буду одна, потому, что Скуик такая беспомощная и уже немолодая, и никому она по-настоящему не будет нужна; все будут помыкать ею, Бог знает, как обращаться. Карди проигрывает то, во что обходится Скуик, в покер; Верона тратит на духи, перчатки, цветы, а все-таки Скуик отсылают, и ей приходится начинать все сызнова. Я видела, как она плакала; когда она плачет, глаза у нее бывают красные-красные. О, я не умею выразить, наверно, но это так жестоко, так жестоко! Я представляю себе Скуик на железнодорожных станциях, переполненных народом, где все ее толкают, впихивают, измученную, в вагон в последний момент… Есть люди, когда они стареют, на них начинают смотреть как на узел — не замечают их, суют куда попало. А я знаю, какая Скуик на самом деле, какая она добрая, нежная, я знаю все ее маленькие привычки и предрассудки, ее романтизм. Знал все это и дэдди, да позабыл. А Верона находит ее скучной, говорит, что это лишний расход. И вот — Скуик уходит. Я не могу спать сегодня — в соседней с ней комнате — не могу! Она уложила все свои вещички; все упаковано в такие забавные смешные мешки, шляпную коробку вроде кастрюли… Ведь, когда думаешь о человеке, больше всего ранят всякие мелочи, касающиеся его, правда? Я боюсь, что теперь Скуик не будет уже пить кофе каждый день в одиннадцать часов, а она как-то сказала мне, что очень любит кофе, но раньше не могла себе позволить, это было для нее слишком большой роскошью… Она… она просила, чтобы ее оставили… Я уговорила ее. И я просила Верону…
Она оборвала, потом снова заговорила, уже немного окрепшим голосом:
— Мне надо идти! Видите, как посветлело небо! И цветы уже отчетливо видны.
Ник отчетливо видел слезы на ее ресницах. Вдруг они сорвались с ресниц и потекли по щекам. Она попыталась смахнуть их рукой, прошептала:
— Мне так совестно… — и, отвернувшись, побежала вверх по лестнице.