Я застыл, скрытый цветочным каскадом. Вцепившись пальцами в нагретый солнцем камень, я отказывался воспринимать сцену, которая со всей жестокой очевидностью навсегда впечаталась в память. Но глаза не обманывали меня, а звонкий голос Люсиль, до сих пор отдающийся в ушах, словно осколок стекла, резал грудь.
— «Мое пылающее сердце в твоих руках», — читала она. — Как вам это, а? Чем не крик души?
Последовал новый взрыв хохота, а одна из девушек скатилась с одеяла, держась руками за живот, и завопила:
— Спасите! Ой, горю! Пожа-ар!
Не в силах пошевелиться, я уставился на Люсиль, которая так весело и бессердечно выдавала мою сокровенную тайну, уничтожая меня.
Внутри все пылало. Тем не менее я и не думал бежать. Меня охватило что-то вроде страсти к саморазрушению, и я решил дослушать все до конца.
Между тем подруги оправились от смеха, и та, которая кричала про пожар, вырвала листок из рук Люсиль.
— Боже, как он пишет! — запищала она. — Вы только послушайте, как напыщенно. Ты море, в котором я тону. Ты самая прекрасная роза в моем… розарии… О-ля-ля, что бы это значило?
Раздалось верещание и улюлюканье, а я залился краской.
Люсиль взяла у подруги письмо и сложила его вчетверо. Очевидно, разбор подошел к концу, и она повеселилась вдоволь.
— Кто знает, где он это списал, наш маленький принц поэтов, — рассудительно заметила она.
Внезапно мне захотелось выскочить из своего укрытия, броситься на нее, наорать, встряхнуть как следует и призвать к ответу. Однако гордость, точнее, ее остатки удерживали меня на месте.
— И что ты намерена делать? — спросила одна из девушек. — Поедешь с ним?
Люсиль на некоторое время словно задумалась, играя своими чудесными волосами, а я затаил дыхание в ожидании приговора.
— С кем, с Жа-аном Люком? — переспросила она, растягивая гласные. — Ты с ума сошла? Что я буду с ним делать? — И добавила, как будто мне было недостаточно всего остального: — Он же еще ребенок! Ты хочешь, чтобы я целовалась с ним? Бррррр… — Она даже содрогнулась от отвращения.
Тут девушка снова завопила, а Люсиль засмеялась.
«Неужели нельзя потише?» — подумалось мне.
Я словно рухнул в бездонную пропасть. Как Икар, который хотел коснуться солнца и обжегся. Моя боль была безмерна.
Не издав ни звука, я пошел прочь. Поковылял по тропинке, одуревший от запаха мимозы и подлости девочек. До сих пор мне отвратительны эти желтые цветы. Правда, в Париже они редкость даже в магазинах, поскольку не годятся для ваз.
Слова Люсиль эхом отдавались в голове. По щекам текли слезы, но я не замечал их. Я ускорил шаг, а потом побежал.
Как это там говорится? Любое сердце когда-нибудь разбивается. В первый раз это больней всего.
Так закончилась история моей первой любви. А серебряное колечко я в тот же день бросил в море. Швырнул его в порыве беспомощной ярости, изо всей силы оскорбленной души. И вода в тот погожий вечер — я помню точно — имела цвет глаз Люсиль.
В этот самый мрачный из дней моей жизни, когда все вокруг ликовало от счастья, я поклялся больше не писать любовных писем. Море было тому свидетелем, да, может, еще пара рыб, равнодушно внимавшая словам рассерженного молодого человека.
Через несколько дней мы с родителями уехали в Сент-Максим, к сестре матери. Там я и провел летние каникулы. А когда начались занятия, я снова сидел рядом с Этьеном, своим добрым приятелем, благополучно оправившимся от перелома.
Люсиль, прекрасная предательница, приветствовала меня с двусмысленной улыбкой на загорелом лице. Сказала, что поездка на Йерские острова, к сожалению, не стыковалась с ее планами. Потом плела что-то про свою парижскую подругу и все такое… При этом смотрела на меня невинными глазами.
— Все в прошлом, — только и ответил я. — Сам не знаю, что на меня тогда нашло…
Я развернулся, оставив ее в компании подруг. Теперь я был взрослым.
Никому не рассказывал я об этом происшествии, даже обеспокоенным родителям. В те ужасные дни, когда я часами напролет неподвижно лежал в постели, уставившись в потолок, они всячески утешали меня, не задавая лишних вопросов, за что я благодарен им по сей день.
— Все образуется, — повторяли родители. — Жизнь, знаешь, неровная дорога…
И вот настал день, когда — каким бы невероятным это ни казалось — боль отступила. Я стал веселым, как прежде.
С того лета у меня появилось двойственное отношение к искусству слова. Во всяком случае, к любовному признанию. Может, именно потому я и стал галеристом. Мой бизнес связан с живописью. Я люблю жизнь и красивых женщин и живу в мире и согласии со своим далматинцем по кличке Сезанн в одном из самых престижных районов Парижа. Лучше и быть не может!