Выбрать главу

Папа: Ну, вот Скатертный переулок. Бог ты мой, что ж мы тут творили, деточка! Тебя еще на свете не было… Это было году в 59-м, помню, я явился к ней в очередной раз примиряться, в роскошном таком темно-сером итальянском костюме, с бабочкой. Кто кого из нас к кому тогда приревновал, не помню, да и неважно это совсем… Так вот, после очередной размолвки я, как всегда, первый решился на примирение. Надушенный, с букетом ее любимых нарциссов (белых с чуть окровавленной сердцевиной), взлетел, как пылкий юноша, к ней на четвертый этаж без лифта и звоню в дверь…

Я (как заправский суфлер, зная текст лучше исполнителей, неназойливым отработанным приемом перебиваю отца, чтобы не забыл произнести важные детали): Пап, про телефон-автомат забыл! Откуда ты знал, что она дома?

Папа: А ну да, да, это важно. Откуда я знал, что она дома? Я точно знал, потому что позвонил из автомата, вот этого самого — вот он, все еще здесь стоит. Я отсюда по вечерам всегда следил за ее окном, есть свет или нет — она же меня не видела — прекрасный обозревательный пункт, будка-автомат изнутри дома не видна, а из будки все видно… А тут дело было днем, сразу после репетиции. Соседка подошла к телефону. Я голос изменил и писклявой фистулой говорю: “Валери-Никалавну мне, пожалста!” Соседка мне: “Одну минутку”, — а я трубку хлоп — и наверх — бегом, что есть мочи, по ступенькам, на четвертый этаж… Значит, дома! Ну вот… и стою, задыхаясь, в своем итальянском костюме с бабочкой. А Лера мне (ох, как же хороша она была, немыслимо!) решительно заявляет: “Все кончено, Евгений Рубенович! Убирайтесь вон! Катитесь отсюда!” и не пускает меня… ну ни в какую. А я стою в этом маленьком коридорчике, помнишь его? И не ухожу, а она гонит. И тут я вдруг понимаю, что у нее там, наверное, кто-то в гостях сидит, и просто дурею от ревности… (и ногу так — раз — между дверей просовываю — я всегда так делал, чтобы она дверь захлопнуть не могла — сколько ботинок так вот перепортил, страшное дело!) А она вдруг неожиданно меняет тон и, как-то странно, загадочно улыбаясь, говорит: “Ну ладно, Женечка, сейчас я с тобой разберусь!” Вот это ее “Женечка” и сбило меня с толку… А у нее был допотопный пылесос, он уже ничего не пылесосил, старый советский пылесос, который всю пыль, вместо того чтобы засасывать, наоборот, обратно выпускал, черт его подери… Советский, что с него взять… все не в ту сторону. Она его выбросить собиралась со всей пылью, что внутри… А тут я явился, в итальянском костюме, с бабочкой… Так твоя безумная мама вот ведь что учудила — она тихонько пылесос поднесла поближе к двери в коридорчик, где я стоял, нажала на кнопку, держа все это за спиной, и на полной мощности всю пыль, мощной струей на меня неожиданно выпустила. Представляешь? А? Ну что это?.. Дикие все поступки, безумные! И мы потом долго, долго… целый месяц с ней не общались совсем. По тем временам… такой костюм испоганить!

Тут папа уже не на словах, а в лицах, звуках и жестах изображает себя оцепеневшего, запыленного, но при бабочке, и рычание пылесоса, вся пыль из которого по необъяснимым причинам летит наружу, и мстительную маму, направляющую на него эту пыльную струю. И вдруг мы оба начинаем отчаянно хохотать — мой папа, конечно же, непревзойденный рассказчик, и мамины выходки тоже непревзойденные — есть о чем рассказать… и потом, обнявшись, тихо плачем. И это нестерпимо — видеть моего отца всхлипывающим вот так беззащитно, по-детски…

Папа: Вот так, деточка… Запомни… запомни на всю жизнь: любовь — это битва! Кто кого… Иначе это не любовь…

И на поминках, после похорон мамы, в ноябре 1980 года, он — одинокий теперь участник битвы — признает наконец свое поражение, поднимает бокал, и, не чокаясь, по русскому православному обычаю, начинает поминальный тост: “Все мы живы только одним… любовью к женщине… Все было между нами очень непросто… Порой мучительно… многие из здесь присутствующих знают… помнят…” И, не в силах продолжать, вдруг выкрикивает одну только фразу — ей по ту сторону: “Ты права, Фи-лу-ме-на!” — фраза итальянская из вахтанговского спектакля 1956 года “Филумена Мартурано” и принадлежит перу драматурга Эдуардо де Филиппо. К чему она здесь?

Тогда, через три дня после ее смерти, он был не в силах найти своих собственных слов, так как всю жизнь объяснялся драматическими или поэтическими цитатами, оперными ариями и романсами… Я и выросла на этих цитатах, ариях и романсах, которые до сих пор возвращаются ко мне в заокеанскую жизнь, то многоголосицей, то просто какими-то обрывочными фразами. Тогда после похорон я была убита горем и тем, что отец не мог найти своих слов и опять был в своем репертуаре, со своими “вахтанговскими штучками”… К его театрализации жизни я тогда уже давно привыкла, но театрализация смерти, ее смерти… Это было для меня совершенно невыносимо.