Относясь к врачам с мистическим ужасом и панически боясь людей в белых халатах, отец никогда не уделял ни малейшего внимания своему здоровью. Свое отношение к медицине он формулировал так: “Все врачи, к которым я не ходил, принесли мне больше пользы, чем те, к которым я изредка ходил. Все пилюли, которые я не принял, принесли мне гораздо больше толку, чем те, которые я принял. Проверяться в поликлинику или на эту вашу идиотскую диспансеризацию меня понесут только на носилках, вперед ногами”. Так оно и вышло. Он долго игнорировал симптомы одновременно сердечной и мужской болезней. Оказавшись при смерти, переехал на время в мою квартиру на улице Танеевых (ныне переименованной в Малый Власьевский переулок). Там ему было спокойнее. У него к этому моменту была масса личных сложностей, так как он одновременно был задействован в нескольких эротических и платонических сюжетах, о чем по-молодецки задорно регулярно отчитывался мне через океан по телефону.
Сгорел он очень быстро и совершенно для меня неожиданно. Серьезно заболел в феврале-марте 1994 года, а уже в августе его не стало. Когда его все-таки вынудили пойти на консультацию и врач предложил операцию с выводом трубки — он ответил, полушутя-полусерьезно: “Ну какая трубка, доктор, Господь с вами, я же к бабочке привык!”. Вахтанговский, по сути, поведенческий код — умирать, шутя, элегантно, при полном параде… Легендарный уход изрезанного, исколотого морфином умирающего от рака, но вопреки всему изысканно-элегантного Учителя, ставившего жизнерадостную “Принцессу Турандот” и велевшему нести в мир радость творчества, был с детства закодирован в сознании моего отца. На все мои мольбы сделать в Америке операцию лазером отец категорически отказался.
— Да ну ее, твою Америку. Что я там не видал? Как я там с врачами общаться буду?
Решение его было непоколебимо, и спорить было бесполезно. Я понимала, что между строк следовало читать: “Перед кем я там, в американской больнице, все свои байки буду разыгрывать? Я же с тоски помру!”.
Когда его госпитализировали и стало ясно, что дела совсем плохи, я немедленно перелетела через океан и отправилась в больницу для старых большевиков: уже само нахождение моего беспартийного, аполитичного папы в больнице старых большевиков вызывало неуместную в столь драматических обстоятельствах улыбку. Он острил на эту тему без умолку — что вот-де наконец-то, на старости лет, когда страна развалилась окончательно, он наконец-то решил примкнуть к большевикам, хоть каким-то боком. Лечащий врач недоверчиво взглянул на меня:
— А вы, правда, дочь Евгения Рубеновича?
— Неужели по лицу не видно? — спросила я, с готовностью вытаскивая из сумки документы.
— Я верю, верю, извините, ради Бога, но здесь столько женщин к нему приходит, что я уже со счету сбился, — не без зависти сказал моложавый врач. — Запустил он себя страшно. Сердце слабое. Никого не слушает. Но развлекает нас каждый божий день. Я подозреваю запущенный рак по мужской части. Мы его готовим к операции, а у него давление все время скачет, он на вид такой жизнерадостный, всех нас веселит, но я подозреваю, что очень переживает и все прекрасно понимает. Он очень вас ждал.
Это были последние недели жизни моего отца.
— Папа, ну что? Когда мне теперь приходить? Где я у тебя там в твоем женском списке на этой неделе? — прямо, без экивоков и обид спрашиваю я у него по телефону.
— Как мне с тобой легко, деточка. Как легко! Приходи завтра, не раньше двух. Я сегодня утром уже все урегулировал, чтобы никто ни с кем не столкнулся и не случился бы очередной водевильный скандал, я великий стрелочник! — смеется отец.
— А что тебе принести?
— Ты понимаешь, мне врачи запретили мой любимый французский рокфор. Говорят, он жидкость в организме задерживает.
— Ну, значит, сыр больше не буду покупать…
— То есть как это не буду? Обязательно приноси рокфор, только обязательно французский — он сейчас на Новом Арбате в гастрономе продается — хоть какой-то толк от всего этого… К дьяволу их всех с их запретами. Я же тебя с детства учил старинной армянской мудрости: “Если хочешь и нельзя, то можно!”