Ленский Владимир Яковлевич
Ты!?.
Владимир Ленский
Ты!?.
Я выехал из города в пять часов вечера, а в семь уже сидел у моего приятеля Рыжова за чайным столом, на террасе, с которой открывался великолепный вид на реку и расстилавшиеся за нею необозримые поля. Я не видел Рыжова восемь лет; за это время он успел немного состариться, огрубел, опростился и превратился из интеллигентного человека в обыкновенного хуторянина, по горло влезшего в сельское хозяйство и не желавшего больше ничего знать. Он был уже четыре года женат, и его жена сидела с нами за столом, молча, с любопытством рассматривая меня своими большими, почти фиолетовыми глазами. Это была высокая, худощавая женщина, с коричневыми от загара лицом и руками, от которой веяло своеобразной прелестью женской молодости, цветущей среди полей и садов, под открытым небом. От нее, казалось, пахло солнцем, степным ветром, травой, землей. Она внимательно слушала мои рассказы о столичной жизни, улыбаясь про себя каким-то своим мыслям, открывая улыбкой чудесные, белые зубы, подчеркивавшие своей твердостью и холодным блеском нежность и теплоту ее красных, молодых губ. Ей можно было дать не больше двадцати лет...
Она молчала, предоставляя говорить нам, словно не желая мешать встрече двух старых, давно не видавшихся друзей. Но ее глаза неотступно смотрели на меня. Казалось, она вся была поглощена мной, моей внешностью, тем, что я говорил. Когда начинал говорить ее муж -- она закрывала глаза, ее лицо становилось как будто темней, принимало апатичное выражение скуки и глубокого равнодушия. Рыжов время от времени взглядывал на нее и кусал свои усы; какое-то томление, беспокойство чувствовалось в нем, хотя он всячески старался казаться спокойным. Он как будто был недоволен моим приездом и только крепился, чтобы не показать мне это...
Откровенно говоря, я и сам уже раскаивался, что приехал к нему. Когда-то мы были с ним очень дружны, переживая вместе те годы первой молодости, которые складывают человека уже на всю жизнь; были близки той духовной близостью, которая, пожалуй, сильнее даже кровного, родственного чувства. Но неожиданно наши пути разошлись, мы должны были расстаться и потеряли друг друга из виду. И вот теперь -- передо мной был совершенно чужой мне человек. В этом здоровом крепыше я не узнавал того тонкого, нервного, мечтательного Рыжова, каким знал его раньше. Вероятно, и я был для него таким же чужим и далеким. Мы говорили так, как будто только что познакомились и старались узнать, с кем имеем дело. Причем с каждой минутой выяснялось, что у нас не осталось никаких точек соприкосновения, что то, чем жили мы раньше, отошло в область преданий, и мы решительно не нужны и не интересны друг другу. Я мысленно ругал себя за свою сентиментальность, заставившую меня приехать на хутор, а он, по-видимому, желал только одного -- чтобы я поскорей убрался...
Довольной моим приездом казалась только его жена. Ее довольство высказывалось лишь в тихом сиянии ее прекрасных синих глаз и в пленительной улыбке ее свежих губ. Но я никогда не видел ни в одних женских глазах такого жадного любопытства, с каким она смотрела на меня. Она как будто что-то знала обо мне и ожидала от меня чего-то необыкновенного, какого-то чуда, -- она вся, казалось, тянулась ко мне с этим трогательно-вопросительным, детски-наивным выражением любопытного ожидания...
Хутор Рыжова стоял на высокой горе, обсаженной по краям высокими, прямыми тополями, сквозь которые розовыми полосами пробивался мягкий свет заходящего солнца. С реки веяло свежей прохладой; длинные тени тополей тянулись по траве к террасе. Пахло близкой водой, травой, какими-то цветами -- не то левкоем, не то резедой. И высоко над нами нежно светилось глубокое, далекое небо, полное ясной тишины и задумчивости, каким оно бывает перед вечером только над полями и садами...
Я смотрел кругом себя и на молодую женщину, не сводившую с меня глаз, и испытывал глубокое удовлетворение, какое ощущаешь при созерцании какого-нибудь гармонично прекрасного произведения искусства. Большей гармонии, чем та, какую представляли жена Рыжова и окружающие ее поля, небо и сады, -- трудно было представить; она как будто была их созданием, мечтой их вечерней тишины и задумчивости...
Но Рыжов меня раздражал своим, ясно ощущаемым мной, беспокойством. Он казался мне совершенно лишним здесь, среди этой чудесной природы, рядом с этой странно-милой дикаркой. Если бы его здесь не было, я испытывал бы почти счастье -- только глядя кругом себя и на нее, только слушая эту тишину и ощущая близость этой женщины. Но, конечно, его не могло здесь не быть, и лишним из нас несомненно был я, о чем говорили сдержанный тон и немного хмурое лицо Рыжова... С заходом солнца я решил ехать домой; он не стал меня удерживать и предупредительно сказал: