Стою, смотрю вверх. Солнце, птички, Принцесса в короткой юбочке. «А на что будем спорить?» — спрашивает она.
— На желание?
— Заметь, ты сам вызвался.
Они выбирают персик и дают его мне.
И только тут я понял, какой жестокий, несправедливый выбор мне предлагается. Съесть персик как положено и посрамить Принцессу? Проглотить проклятую косточку и обесчестить себя самого? Что ж ты делаешь, дура, зачем ты меня подставляешь?
Я в панике завыл. Марк Юний Брут не выл так ужасно, когда входил в сенат со своим ножиком. Честь повелевала мне проглотить; честь повелевала не глотать. Ничего другого, как кричать во всё горло, мне не оставалось, и я кричал.
Я не жалуюсь. Я понимаю, что могла быть фамилия и хуже — Пупкин, Рабинович, Жопа-на-Лавочке, что там ещё. Одно время я боролся, объяснял — старый дворянский род, писатель такой, например, был в XVIII веке — но кого XVIII век ебёт, да и самому надоело. Я ведь и сам про себя когда-то думал, что писатель, поэт, если точнее. (Стоп. Решительно не желаю.) Когда я понял, что жизни, зарящейся на наши мечты, следует энергично сопротивляться, было уже поздно. Защищать стало нечего. Береги, так сказать, мечту смолоду. А ведь как я когда-то… (Нет. Об этом не желаю тоже.)
И день рождения такой, что смешнее не придумаешь, — двадцать девятого февраля. Маленькому родители, конечно, делали как у всех, на день раньше, но с возрастом я это пресёк: положено двадцать девятого, значит и будет двадцать девятого. Когда отмечаешь день рождения раз в четыре года, время идёт медленнее, а чем ты старше, тем это важнее.
Что я сделал со своей жизнью — мне самому до конца не понятно, но всё худшее случалось, когда я брался что-то исправлять. И внутренний голос меня не предупредил, не сказал «перестань» и «будь осторожен». Внутренний голос плохо выполняет свою работу. Вот если бы он говорил: «возьми зонт, будет дождь», или — «не бери зонта, дождя точно не будет», или — «хотя оно неплохо выглядит, покупать нельзя, потому что нитки гнилые», — вот тогда бы от него была польза. А так он говорит: «не ври ей, ей от этого больно»; «не дружи с Серёжей, Серёжа подонок» и прочую чепуху, ведь мы всё равно будем врать тем, кого не любим, и дружить с теми, кто нам нравится.
А ещё так: внутренний голос, как мальчик из басни, постоянно кричит: «волк! волк!» И наконец ты перестаёшь реагировать и не реагируешь в тот раз, когда надо.
Я курю, высунувшись в окно, а в кусты сирени, растущие внизу, громко мочится малопривлекательный молодой человек. Я размышляю, попаду ли с пятого этажа горящим окурком в его член, и если да, то отучит ли это молодого человека осквернять окружающую среду, хотя бы сирень, хотя бы конкретный куст сирени. Размышления эти абсолютно праздные, потому что поодаль молодого человека ждут трое или четверо (ну-ка, сосчитай) приятелей. Успею ли я отскочить от окна и затаиться? При условии, что никогда ещё не отскакивал и не затаивался.
Мои детские, даже подростковые мечты — это сплошь подвиги, и секс вытеснил их довольно поздно (хотя решительно). После чего в мечтах был только секс, и лишь изредка, по атавистической памяти, он украшался быстрой прелюдией подвигов. Постель и подвиги. То есть сперва подвиги, потом постель, но постели всё равно неизмеримо больше.
Преданный идеал детства: пить что-то бесконечно дешёвое и тихо обжиматься в кустах.
Когда появилась Саша, я сперва дрогнул. Был такой счастливый, что даже поверил в своё счастье. Написал хвалебную рецензию на пустой, в сущности, фильм-только потому, что в нём мелькнуло отдалённо похожее лицо. (Стоп. Стоп. Стоп.) А потом всё стало как положено — у неё муж, у меня по-блядушки, — и раз в неделю мы встречались, почти сохранив первоначальный энтузиазм и не напрягая друг друга вопросами, что там будет в будущем, — если будущее вообще будет.
Какая разница? Я утратил способность волноваться по поводу будущего. Никто из тех, кого я знаю, тоже особо не волнуется, даже женщины. Виктор? Он дёргается по привычке, получив её в наследство от поколений интеллигенции, двести лет чувствовавшей себя окунем на удочке. Он хороший человек без шансов войти в историю, и всё же хочет, чтобы с ним считались. С его тирадами в адрес нашей злополучной власти, с его мантрой «демократия, гражданское общество, цивилизованный мир» и с его законсервированным в тайниках души желанием стать гарвардским фул-профессором — интересно, по какой специальности. Лёгкое членовредительство на каком-то митинге ОМОН даровал ему как манну небесную, и он месяц проходил в эйфории, ни о чём так не горюя, как о неуклонном исчезновении синяков. Он был бы рад носить их пожизненно-как медаль, паспорт, грамоту, удостоверяющую, что его заметили.