Виктору сдавало угол маленькое гордое издательство, само арендовавшее закуток в стандартном бизнес-центре. Добравшись до их чистенького беленького коридорчика, я прислушался. Из комнатки слева неслись смех и обрывки сплетен, из комнатки справа — ругань. Я пошёл направо.
Виктор съёжился в своём креслице между столом и шкафом и подавленно, виновато, опасливо следил за крупной размашистой жестикуляцией кургузого мужичка.
— У меня было: «наевшиеся крошек голуби»! — вопил автор. — А здесь — «наевшиеся кошек»! Ты видишь разницу между крошками и кошками? А между голубями, которые едят крошки, и голубями, которые едят кошек?
— Коленька! — сдавленно взывал мой друг. — Читатель поймёт, что это опечатка. Ну, ошиблись в типографии, да? Корректор проглядел. Ты сам мог -
— Не мог!!!
Виктор заёрзал.
— Коленька, это каждый может. Ты не представляешь, сколько раз я собственную корректуру читаю, да? И постоянно -
— А!!! Свою-то как положено вычитываешь! А мне нарочно буквы переставляют! Пакостят! Черви завистливые! Сморчки! И сам ты, Витя, сморчок! Тебе Гринберг ещё в девяносто третьем хотел пощёчину дать, а я его тогда отговорил и зря, между прочим, сделал! Гринберг -
— Коленька!
Я взял Коленьку за шиворот и бережно развернул лицом на выход.
— Пошёл вон.
Литератор убрался. Виктор заёрзал ещё сильнее.
— Денис, он же творческий человек, да? Писатель.
— Да хуёвый он писатель, — сказал я, отказываясь препираться. — Разве хороший о голубях скажет, что они «едят»?
— Может, голуби непростые?
— В смысле пидоры?
— Как ты огрубел, — пробормотал Виктор. — Ты теперь даже пишешь… ну, почти так же, как говоришь.
— Ага. Становлюсь всё ближе народу. Уже практически неотличим. Кто такой Гринберг?
— Гринберг? Да ты его знаешь. Он ведёт передачу «Депутатский запрос». — Виктор помялся, очевидно не желая говорить о старом знакомом, но понимая, что в повиснувшем молчании повиснет и вопрос о злополучной пощёчине — а то, что пятнадцать лет назад пощёчина осталась inpotentia,делало её только более ядовитой. Я его пощадил.
— Ах, этот. Когда я в следующий раз услышу словосочетание «достойная жизнь», меня стошнит.
— Почему?
— Потому что меня учили, что достойная жизнь — это жить в ладу с совестью и честно работать. А у них она выглядит какими-то каникулами в Турции.
— Почему именно в Турции?
— Чтобы не зарывались. — Я фыркаю. — Витя! Очнись!
Даже жаль его, до чего он спятил. Чуть больше характера — я бы давно считал башкой ступеньки… ну хорошо, не башкой, ногами, потому что для рукоприкладства кроме жара души нужны также мускулы. Мой друг не станет визжать, топать ногами, осколком графина (есть у них в редакции графин?) указывать на дверь. Он слишком труслив и слишком хорошо воспитан. Он не привык решать вопросы кулаками, он принципиально осуждает такую привычку и в любом случае знает, что ничего у него не получится. Его метод — сделать вид, что всё это не всерьёз: ты пошутил, и он принял шуточку. Он никогда не скажет: «дерьмо», «закрой рот, убогий», или просто «довольно». Он скажет: «Денис, милый, ты вроде умница, а несёшь такую чушь, да?» Какая мразь, какое паскудство.
— Ты ещё войну в Чечне оправдай, — ворчливо замечает он. На этом фронте он пока что во мне уверен. Быть может, зря.
— Я человек имперского формата, — заявляю я.
— Ты не человек имперского формата, ты болтун, да?
— А вот и нет.
Бедняжка, он понимает, что рано или поздно со мной придётся порвать. Этого потребуют его Убеждения, если не общественность. Общественность уже не так зорко следит, чьи нечистые руки пожимаются её верными, да и прежде следила больше на словах. Гадости исподтишка — да; открыто послать на трёхбуквенный — нет. В крайнем случае, послать на трёхбуквенный через газету или ЖЖ, а приватно как-нибудь отмазаться («ну вы же понимаете…»). Ну вы же понимаете, ну ты же понимаешь. Они все так говорят, какими бы разными ни казались их газеты и они сами. Правые, левые, рожи помертвелые. Да?
Я обычный правша. Правой рукой держу ложку, бритву и даю в зубы. Но подтираюсь только левой. В дверь стучусь левой. Совсем недавно обратил внимание.
Часто я думал и пытался угадать, будет ли меня тошнить, если на моих глазах убьют человека. Вроде бы подумаешь — разве нам не показали тысячу раз в новостях и художественных фильмах, как это происходит, — и та несчастная раздавленная крыса не довела меня до позора, ну, скажем, до полуобморока всего лишь, и умирала она, правда, не прямо тогда, как я прошёл мимо… Да, простите. Я хочу сказать, что всё это, показанное или рассказанное (а после того, как я пару лет назад отнёс свой телевизор на помойку, оказалось, что рассказанное, то, что услышишь по радио и в чужом разговоре, бывает ещё страшнее), обладает свойством вызывать привыкание не к самому событию, а к манере о нём информировать, и даже после тысячи сообщений о тысяче разных трупов ты внутренне готов к новым сообщениям, но не к одному конкретному трупу под ногами.
И вот что странно: я не думал, как буду в этот момент себя вести, брошусь, например, на помощь или наутёк; я думал только о рвоте, но зато во всех подробностях. Конечно, меня вырвет, либо я буду стоять и ждать, пока меня вырвет, и чувствовать, что вот-вот — особенно с багажом всех этих предварительных размышлений и угадываний, — разве мне улыбнётся мысль броситься на помощь и всех заблевать. Не потому, что я трусоват или не верю в свои силы (хотя да, совершенно точно не верю, те, кто в свои силы верит, такими словами об этом не говорят, и вообще у них другой диагноз), просто нелегко представить подвиг в таком обрамлении. Господи, уж лучше изначально получить роль трупа, чем блюющего свидетеля. Но что же делать, когда убийство пришло в твой дом и, того и гляди, придёт в твой подъезд, а ты понимаешь, что за твоей-то душой и ходить далеко не надо, она уже готова, представляй не представляй.
Чтобы отвлечься, я взялся за плеер. Вечером и ночью и в любое другое время суток я надеваю, устав, наушники и принимаю позывные всех музыкальных и немузыкальных радиостанций, какие только есть на FM и средних волнах. Музыка утешает (кроме классики и церковных песнопений, от тех на душе ещё тревожнее), разговоры делают мир радостнее и проще — особенно когда слушатели звонят на свои излюбленные радиостанции, отвечают на вопросы, передают приветы, рассказывают смешные истории. Или придёт в тематическую передачу крупный учёный, эксперт. Или читают и обсуждают отрывки из какой-нибудь новой книжки. Или вдруг прозвучат в интервью надёжные голоса известных культурных деятелей. (Я всегда думал, что жанр интервью — это когда вопросы короче ответов. Теперь в сомнении.)
Я слушаю любой формат. Если песня или разговор не нравятся, ухожу на соседнюю радиостанцию и дальше, дальше — плеер-то под рукой, знай крути колёсико. Сперва я стеснялся слушать шансон, но потом привык (в наушниках же, кто узнает?), хотя пропускаю песни откровенно блатные, прославляющие воров и почти все с женским вокалом.
Я знаю, где и что можно услышать, узнаю голоса, песни, начальные аккорды. Везде есть базовый репертуар, как хлеб и вода в рационе: «АББА», Джо Дассен, Высоцкий, группа «ВИА Гра», группа «Кино» и группа «AC/DC». Есть репертуар, который я про себя называю супер-базовым: Высоцкого крутят почти все, да и «АББА» тоже. Их я мог бы слушать и подряд, у меня есть альбомы, целая коллекция — но с радио выходит интереснее: никогда не знаешь, на что и в какой момент наткнёшься, в каком будешь настроении (хотя какое оно может быть? малоприемлемое либо совсем невыносимое) и чем неожиданно новым наполнятся звуки знакомые, как собственная боль — эгоистическое сравнение, но другого в голову не приходит, могу только добавить, что боль вытесняется звуками и потом, возвращаясь, звучит их смиренным уступчивым отголоском, так что звуки все же главенствуют, по крайней мере, я прикладываю усилия, чтобы так думать.