Она говорила еще что-то, чего я сейчас не помню, и если мама, человек безразличный к религии, упомянула тогда, в какой-нибудь связи, провидение, меня это вовсе не удивило бы.
Я долго слушал ее, не смея перебить. Судорожно сжимавший телефонную трубку солдатик, повзрослев, обрел в эти секунды чувство ответственности за собственную жизнь. Я — и только я — был в ответе за нее: перед этой женщиной, которая чудом не потеряла еще единственного сына.
Если он погибнет — что станется с нею?
Если он… Если я погибну?
Холодный пот прошиб меня… А я-то просто поступал как все и ни над чем таким не задумывался.
Думая о другом, я машинально повторил свой вопрос.
— Да мы что, мы — в порядке, — ответила мама.
Тогда я еще раз убедился, что Валя не слышит меня — она выходила куда-то, и, побуждаемый этим внезапно вспыхнувшим в моем сердце чувством ответственности за семью, стал бессвязно, запинаясь, чужим, дубовым языком произносить чужие, против моей воли проскальзывавшие в трубку слова. Затем в трубке воцарилась тишина, только в отдалении потрескивало что-то.
— Мама! — позвал я, решив, что вас разъединили.
— Как — уехать? Куда? — растерянно переспросила мать: я услышал еще одну новую для меня интонацию.
— Не знаю… К Уралу куда-нибудь… — не успев подумать, брякнул я.
Должен же я был хоть как-то передать ей накопленный за эти бесконечные километры печальный опыт?! Обязан! Меня душили по ночам кошмары: забитые беженцами дороги, и самолеты над ними, и длинные пулеметные очереди уверенных в своей безнаказанности убийц… Все женщины, женщины, бредущие куда-то… А вдруг и матери придется?!
Стыд, унижение, бессильная ярость, ни на миг не оставлявшие в покое, вынудили меня произнести эти слова.
Наступила длительная пауза — мама-то как раз была не из тех, кто говорит просто так, не подумав.
Потом она вздохнула и с обычной уже твердостью произнесла несколько слов, которые и поныне звучат у меня в ушах, словно не пролетела с той поры целая треть века, словно все это было на прошлой неделе:
— Здесь мой дом, Василий. Я никуда отсюда не уеду.
Возразить ей я не посмел. В сущности, наш разговор на этом и кончился. Еще несколько совсем общих фраз… Ее просьба обязательно позвонить, как только представится возможность, и писать, писать… Мои приветы — всем, всем, всем…
Да, вот еще — под самый конец мама как-то задумчиво добавила:
— Ты ведь теперь уже совсем большой, мальчик…
Валя давно вернулась и, разъединив нас, переговаривалась вполголоса с соседним узлом, Пашка сопел, свернувшись калачиком на огромном деревянном ларе в углу, а я долго сидел еще у исцарапанного колченогого стола — надо думать, не одно поколение местных жителей надписывало па нем открытки, письма, бланки переводов и телеграмм, спеша поведать миру свои радости и печали.
Меня словно плетью стегануло. Ничего обидного мне мама не сказала, и человеку постороннему могло показаться, что разговор наш закончился самым обычным и дружелюбным образом. Да так оно и было, в сущности.
Но я-то привык с детства различать не только слова моего сурового воспитателя, но и оттенки слов, и в сказанной мамой только что коротенькой фразе отчетливо услышал — презрение.
Ну, если не презрение, то некое пренебрежительное недоумение по поводу того, что я — мужчина — осмелился сделать ей — женщине — подобное предложение.
Что это за защитники такие?
Я должна уезжать из дома?
Покидать свое гнездо?
Воюйте там как следует!
Она словно отрешилась в этот миг от того, что я — не просто солдат, что я — ее сын.
Ей словно вдруг стало безразлично, какой ценой отстоим мы Город, погибну я при этом или нет.
Отстоять было моим долгом.
Теперь-то я понимаю: все это мне почудилось, померещилось — она же минуту назад взахлеб радовалась тому, что я жив, что я ей звоню, умоляла беречь себя…
Теперь-то я понимаю, но тогда, в девятнадцать лет…
Впрочем, нет: я и теперь не знаю толком. Может, так оно и было сказано — от мамы всего можно было ждать.
Я сидел у стола и размышлял. Неужели с моей стороны было трусостью — предложить ей такое? И еще: откуда взяла она силы так спокойно мне ответить? Глубокой ночью, не имея времени толком подумать…
Старая закалка?
Что значит — старая? В августе сорок первого ей должно было стукнуть сорок пять.
Я встал и тихонечко вышел на улицу. Стояла тихая ночь, ничем не связанная с войной, насилием, смертью. Потеплело вроде… Я постоял на крыльце, еще раз переживая наш разговор, послушал шепоток природы — и неожиданно остро ощутил в себе прилив уверенности.