— Ну, как вы?
— Да всё так же: ни в гору, ни под гору.
— Мама как?
— Топчется на кухне.
— Дети?
— Старший сидит, занимается; младший — на улице.
— Благоверный в гараже?
— Где же еще? С машиной в обнимку Пасху отметит и пьяный явится.
— У мужчины должны быть свои забавы.
— Вместо забавы позанимался бы лучше с детьми — младший выпрягся совсем, а ему хоть бы хны.
Знаю, зря задел эту ее боль, мужа; и, главное, ничем не помочь.
— Ну, что мы тут? Проходи, чай пить будем, — и пока она уходит переодеться, а потом готовит стол в гостиной, я прямиком — на кухню: там мамуля в халате с передником; с каждым разом она все меньше ростом и все суше; все белее ее голова, слабее голос.
— Совсем ты у меня маленькая стала, — целую ее в дряблую щеку.
Затем устраиваемся в гостиной. На столе — вездесущие крашеные яйца в расписной миске, румяный кулич, блюдо с горой свежих пирожков; остывает на разделочной доске большой пирог с запеченными резаными яблоками поверху. От печеного теста — запах детства. Таня тоже садится. Мама топчется, разливает чай… Что это она у них — за прислугу, что ли?
— Мама, ты тоже садись! — говорю строго, больше — для Татьяны.
Мама в сомнении.
— Митю бы позвать, — говорит она, отвлекая меня.
Татьяна поднимается, идет к двери и кричит в глубину квартиры:
— Митя, а ну-ка иди сюда!
— Чего? — недовольно слышится оттуда.
— Поди, с дядей поздоровайся!
В двери появляется племянник, тонкий, нескладный юнец с детским еще личиком и кислым выражением на нем.
— Здрасьте, — говорит он мне без всякого выражения.
— Привет, Митяй, — приветствую его. — С праздником! Грызешь науки?
— Не грызу, а только облизываю, — снисходительно отвечает он.
— Вмажем по чаю в честь Христовой Пасхи?
— Садись с нами, — поддерживает меня Татьяна.
Митя оглядывает нас оценивающе, и на лице — легкая досада: явно мы все для него — безнадежное старичье.
— Не хочу, — капризно заявляет он, шагает к столу, бесцеремонно выбирает в горке пирогов самый румяный и удаляется.
Пьем чай. Мама расспрашивает меня про Игоря и Ирину: как они, почему не пришли? Я передаю несуществующие приветы от них, рассказываю о них сведения двухмесячной давности и думаю о том, что Ирина молодец: держит слово, и мне не надо сейчас объясняться откровенно. Только замечаю: Таня кривит губы, опускает глаза. Значит, знает… Хотя никогда они с Ириной не дружили — были отношения двух суверенных держав на уровне дипломатических посланий: несовпадение характеров, гордыня и амбиции…
Обсудили с Таней, когда и как отвезти матушку в деревню.
В общем, навестил; на душе отлегло. И пирогов заодно наелся… Таня вышла со мной на улицу — проводить до остановки, но пробродили больше часа, не замечая погоды. Впрочем, я сразу понял, отчего она увязалась: выведать о моих проблемах. И точно: только вышли — накинулась:
— Ну, чего ты там натворил?
— Уже доложено? — спросил я.
— Не доложено, а сама догадалась, когда по телефону с ней говорила. Что, седина — в бороду?..
— Да не то, Таня. Что-то же должно у человека меняться? Это вот и есть ощущение жизни, а иначе — болото; начинаешь или звереть, или болеть.
— Извини, Вовка, но эта болезнь называется "кобелизм", а красиво объяснять ее вы умеете!
— Не сердись, но не знаю, как объяснить иначе… Накапливается что-то такое, что требует развязки. Не убивать же друг друга — вот и приходится тихо исчезать, на время или навсегда. Понимаю, что банально, но жизнь, Таня, такая короткая!
— Ну, хорошо, — сказала она раздраженно, — вам нужны изменения, вы звереете, а нам-то куда деться? Какой шанс при этом ты оставляешь, скажем, женщине с детьми, с матерью на руках? Тебя это не колышет?
— Не знаю, Тань. Просто отвечаю на твой вопрос про седину в бороду.
— И что, разводиться намерен?
— Ничего пока не знаю.
— Кто ж твоя избранница?
— Просто женщина. Молодая.
— Да уж понятно, что не старая!