После этих слов даже искусственная улыбка доктора Чеха померкла, а Аркадий Юрьевич вдруг понял, что шутка его получилась неприлично грубой, и что иронии в ней куда меньше, чем истинного положения вещей. Пряча взгляд, историк Семыгин отвернулся к окну, но там притаился город, который отныне не собирался делиться удачей со своими обитателями.
Зима в том году пришла в Красный рано, и была она тихой и какой-то безразличной. Первый снег, пушистый и невозможно белый, лениво ложился на крыши и улицы, воздух был мутен, и казалось, что город покоится на дне океана, скрытый от буйств действительности толщей воды, а может и времени. Природа замерла в дремоте, словно в сентябрьский ураган вложила все свои силы, и теперь пребывала в спячке, экономя оставшиеся крохи энергии. И поскольку время замерло, то ничего в городе не происходило. Пьяные сталевары не замерзали в сугробах, но благополучно добирались до дома, их жены умерили децибелы своего визга, и даже рокот колес железнодорожных составов, словно увязнув в густом воздухе Красного, притих, ушел под землю.
Почтальон Семыгин, доставляя адресатам газеты и письма, нередко ловил себя на мысли, что и сам подвержен действию местечковой энтропии, что она затягивает его, тормозит восприятие, убаюкивает сознание. И когда Аркадий Юрьевич ощущал это особенно остро, он встряхивался, бил себя по щекам, растирал лицо снегом, а иногда устраивал пробежки. Но вечерами, глядя в окно, как одинокая лампочка высвечивает в мутном и непроглядном ничто конус грязно-желтого света, словно этот фонарь бросили среди ночи за ненадобностью, Аркадий Юрьевич все чаще вспоминал слова доктора Чеха, о том, что на самом деле более реально: этот город, потерянный и забытый где-то посреди заснеженной тайги, — точь-в-точь, как забытый фонарь посреди ночных подворотен, или они — люди, этот город населяющие?
Семыгин понимал, что метафизические квинтэссенции доктора Чеха обусловлены вовсе не тягой к философии, но вполне конкретными и горькими размышлениями о себе самом. Ведь когда смерть ни с того ни с сего забирает любимого человека, это кажется абсурдным и несправедливым. Историк Семыгин не стал тогда спорить с Антоном Павловичем, и объяснять, что в смерти не может быть справедливости, и обижаться на смерть, все равно, что обижаться на закон всемирного тяготения. Потому что смерть — это тоже один из законов мироздания, и чтобы там Антон Павлович не говорил, но любой закон в своем проявлении последователен и, тем более, цикличен. Не рискнул поднимать эту тему Аркадий Юрьевич, понимая, что воинственный антагонизм, и тем более фатализм, Антону Павловичу несвойственны, а потому со временем пройдут сами собой, как насморк. Просто, на это требовалось время, и Аркадий Юрьевич не собирался это время торопить.
Не убедил доктор Чех историка Семыгина в бесполезности его поисков, и свое историческое расследование Аркадий Юрьевич прекращать не собирался, но открыл Антон Павлович ему новую грань, новый угол зрения на происходящее, который сам Аркадий Юрьевич раньше не замечал: хаос, как вышедший из под контроля процесс взаимодействия живой и неживой материи — вовсе не единственно возможный сценарий происходящего. Второй, и более пугающий — ирреальный мир. В первом случае следствия работы известных законов запутаны донельзя, во втором варианте — ирреальны сами законы. Такого поворота в своих философских изысканиях Аркадий Юрьевич испугался, ведь вытекающие из них выводы подрывали основу всего, что он знал, всего, что и делало его таким, каким он являлся, и Аркадий Юрьевич, внутренне содрогнувшись, задвинул жуткую мысль на дальнюю полку чулана сознания.
«Этого не может быть, потому что не может быть никогда, и сама трактовка — ирреальный мир — исключает свое существование», — поспешно заключил историк Семыгин, и решил больше к этой теме не возвращаться.
Но не пройдет и года, как он вернется к этой теме, и это возвращение едва не будет стоить ему жизни.
Время вернулось в город с весной. Первый же сель унес в таежные низины двух человек, покушался и на третьего, но трепыхающегося бедолагу вовремя заметили солдаты, и успели вытащить на берег.
Майская молния убила Леню Михайлова, заводского радиоинженера и руководителя радиокружка при Дворце Народного Творчества. Небо было ясным, и Леня выбрался на крышу Клуба, чтобы настроить коротковолновую антенну, но небесный свод вдруг сморщился сизыми тучами, а затем молния, быстрая и внезапная, как взмах сабли, шарахнула в антенну, очевидно приняв ее за громоотвод. Молодой человек умер сразу. Разряд прошел от левой ладони до правой ступни, как раз через сердце, оставив на теле замысловатый рисунок еловой ветви. На похоронах Барабанов плакал, ему нравился покладистый молодой человек и они прекрасно ладили, что для директора Клуба было редкостью, хотя к самому радиокружку, да и вообще научно-техническому прогрессу Кондрат Олегович остыл в тот момент, когда его кремпленовый пиджак сделал из своего хозяина конденсатор в электрической цепи Лёниного радиоприемника.
Чуть позже дал о себе знать и Черный Мао. Подлые микроорганизмы устроили подкоп на пути следования армейского транспорта. Но опытные солдаты грузовик отбили, дружным залпом огнетушительных струй они затолкали Черный Мао назад в землю, а грузовик немедленно вытащили из воронки тягачом и благополучно доставили в расположение части.
В общем, город стряхнул зимнюю спячку, ожил, засуетился. Армия снова отправилась в тайгу, и к осени произвела еще два подземных ядерных взрыва, но слюдяной снег на город больше не сыпался, не тревожили ураганы, не бушевал торнадо, и рыба не покидала речных глубин, так что председателя горисполкома деятельность военных больше не беспокоила, обычный же люд и вовсе не обращал на армию внимания. А вот доктор Чех бдительность не терял, и за экспериментами военных следил пристально, потому что военврач Гуридзе снабдил его дозиметром, и Антон Павлович знал, что радиационный фон в городе повышается, а в окружающем лесу уже почти достиг опасного значения. Доктор Чех своими звонками достал таки начальство, да и тон его разговора был уже далеко не интеллигентным. Дошло до того, что Антон Павлович, человек уравновешенный и спокойный, буквально орал в телефонную трубку:
— Я снимаю с себя ответственность за жизнь и здоровье жителей Красного и перекладывает ее на плечи партократов, которые давным-давно обюрократились, перестали быть врачами и позабыли, что их первоначальный долг — спасать жизни людей!
Опасаясь, что вредный доктор начнет донимать высоких чинов в министерстве здравоохранения, областное начальство решило закрыть глаза на то, что «никакого повышенного радиоактивного фона в ПТГ Красный быть не может», и требование Антона Павловича удовлетворило. К осени поликлиника получила необходимый запас цистеина, и заведующий поликлиникой вздохнул с некоторым облегчением.
Было чем, помимо работы, заняться и историку Семыгину. В начале лета Аркадий Юрьевич отправился в церковь, проверить ее состояние. Ключ от церковных ворот все еще находился у него и смотрителем Храма Господнего Аркадий Юрьевич по-прежнему числился. В церкви он обнаружил, что отвалилась декоративная панель, открыв в стене неглубокую нишу, а в нише церковно-приходскую книгу двухсотлетней давности. Обрадованный находкой, историк Семыгин снова обшарил все помещения церкви, простукивая панели и стены, но никаких пустот больше не обнаружил. Где притаился свиток отца Сергия, одному Богу было ведомо, а Он, как известно, свои секреты кому попало не выдает.
Церковно-приходская книга была обтянута в козлиную кожу, массу имела килограмма три, и находилось в плачевном состоянии — листы буквально разваливались от прикосновения. Аркадий Юрьевич бережно доставил древний фолиант домой, где целый месяц изучал его содержимое. Очень кстати пришелся выписанный ранее учебник по старорусским диалектам и грамматике эпохи Елисаветы Петровны, но в церковно-приходской книге никаких сведений о поселении Ирий не было, кроме того, что в этом поселении рождались и умирали люди. Ни истории городка, ни имен основателей, даже о церкви ни слова. Огромной проблемой являлась полная нечитаемость многих страниц, и большую часть текста историку Семыгину проанализировать не удалось. Но ближе к концу фолианта Аркадий Юрьевич обнаружил любопытный отрывок, в котором говорилось, что: «купец Дубоветский Петр Александрович, владевший просторной усадьбой, поставленной в стороне от града Ирий, в сторону севера две версты, если от Алатырьского яйца смотреть, отдал Богу душу 2-го января 1760-го года от Рождества Христова».