Иван Николаевич подходил к окну кабинета и прислушивался. Вьюга-оборотень прикидывалась почтовой тройкой и, гикая, неслась по Десне.
Не спалось и Евгении Андреевне. Материнское сердце, напуганное слухами, давно утратило покой.
Долги ночи у зимы, а от тревог стали еще дольше. Не спится в светелке и нареченной невесте. Пелагея Ивановна сидит недвижна и пристально смотрит в зеркало, вопрошая судьбу: почему не едет из Петербурга любимый брат? Но молчит девичье зеркало, непривычное к такому спросу. Да и как ему, зеркальцу, ответ держать, если даже в гадальных книгах нет разгадки петербургских происшествий… Только вьюга, разыгравшись, все протяжнее стонет на реке.
Тогда раскидывает невеста карты, и тотчас ложится масть к масти, а сердце к сердцу, и все дороги поворачиваются к семейному дому.
И вдруг, откуда ни возьмись, падает на стол, словно коршун на добычу, пиковый туз! А пиковый туз – кому-нибудь непременно смерть.
– Ой, кому же? – Поля бледнеет и дрожащими руками заново тасует колоду.
К счастью, у зловещей карты есть давняя примета – рубчик на рубашке. Когда перед невестой ложится новый круг, уже не смеет упасть на стол коршун-туз. Все дороги опять поворачиваются к семейному дому, но на сердце ложится какой-то червонный, должно быть денежный интерес. Недовольная таким меркантильным поворотом, опять надолго задумывается Пелагея Ивановна. В светелке воцаряется предутренняя мгла. А январская вьюга знай себе гикает да несется по Десне, будто лихой ямщик, что мчит путника к родному дому да молодецким посвистом задорит усталых коней.
Поля смешала карты и прислушалась – к протяжному посвисту прибавился отчетливый звон колокольчика. Чу! Все ближе и ближе! Кто-то скачет к новоспасскому дому.
Пелагея Ивановна, отбросив карты, сбежала вниз и первая обняла приезжего.
– Мишель! – простонала она, повиснув на нем по детской привычке, и ничего больше не могла сказать.
Михаил Глинка тоже не мог произнести слова. Дожив до двадцати одного года, молодой человек, как и в детстве, не выносил ни дуновения ветра, ни стужи. Под дорожным тулупом и шубой, под всеми одеялами и шарфами он давно превратился в ледяную сосульку.
Весь дом поднялся для встречи дорогого гостя, но Иван Николаевич не дал и короткого часа для общей радости – увел сына в кабинет. Едва здесь заново затопили печку и подали свежий самовар, хозяин закрыл дверь на ключ.
– Не стал бы тревожить тебя после дороги, – объяснил сыну Иван Николаевич, – да ведь сам знаешь, каковы ныне обстоятельства. Скажи мне напрямки, друг мой: точно ли ты благополучен?
– Как видите, батюшка, – Глинка невесело улыбнулся, – мне к выезду из столицы помехи не было, хотя многие столь же неприкосновенные к происшествию, как я, уже пострадали за одно знакомство с несчастными.
– А разве ты со многими из них знался?
– Не буду скрывать от вас, батюшка, и не вижу в том бесчестия себе: среди тех, кого называют злодеями, были люди очень мне знакомые.
– Да на что же рассчитывали безумцы? – Иван Николаевич подбросил дров в пылающую печь и вплотную подошел к креслу, в котором расположился сын. – Поведай ты мне: что замышляли мечтатели и сумасброды, подобные Вильгельму Кюхельбекеру?
– В заговоре сошлись не только мечтатели, – с живостью ответил Глинка. – По собственному наблюдению скажу вам, что там были люди, которые умели сочетать полет мечты со знанием повседневной жизни…
Глинка оборвал речь, потом, внимательно глядя на отца, спросил:
– Приходилось ли вам, батюшка, читать поэмы Кондратия Рылеева?
– Так ведь то стихи, друг мой, – озадачился Иван Николаевич, – но можно ли пиитической мечтой достигнуть перемены в государстве?
– Не стану с вами спорить, – согласился Глинка, – и тем более не стану, что, общаясь с заговорщиками, никогда не подозревал существования заговора и никем не был осведомлен о намерениях, касающихся переустройства государства. Однакоже опять не буду скрывать от вас: я был и остаюсь единомышлен с ними во многом…
– Ты? – Иван Николаевич был так испуган этим признанием, что даже оглянулся на запертую дверь. – Да неужто и ты не уберегся?