– Известия от него имеешь?
– Нет. После торжественного въезда с фельдъегерем в Москву во время коронации – ничего нового. С царем, правда, Александр Сергеевич беседовал, но в министры не вышел и на каторгу, спасибо, тоже не угодил. Стало быть, остается в приватном служении у муз и граций и ныне празднует свою встречу с москвитянами… Ну, vale![10]
Лев Сергеевич встал из-за стола.
– Собираюсь, Мимоза, в юнкера. Коли возьмут, махну на Кавказ, и черт мне не брат. А там старых знакомцев не занимать стать. Скучно без родомантид существовать.
– Пустое, Лев, твои родомантиды!
– Сам знаю… – с грустью сказал Левушка. – Ну, смотри, про стихи забудь, а то вернусь с Кавказа – голову прочь!
Левушка ушел. И опять потянулись дни в одиночестве и томлении, точь-в-точь как читал Лев Пушкин:
Глава третья
По первому снегу в Петербург приехал Иван Николаевич Глинка и, присмотревшись к сыну, только развел руками.
– Ничего в толк не возьму. Говоришь, здоров, а краше в гроб кладут. Не по службе ли обиды терпишь?
– Нимало, батюшка. Аттестуют с лучшей стороны.
– И никуда тебя более не звали? От подозрений очищен?
– Думать должно.
Иван Николаевич еще раз внимательно оглядел сына.
– В таком случае, друг мой, будем искать надежного медика. В том суть!
– Не только в том, – отвечал Глинка. – Не могу я, батюшка, смириться с безвременьем нашим и применения себе не вижу.
– Никогда и я не считал, что избрана тобой завидная должность, – по-своему понял сына Иван Николаевич. – Куда из секретарей движение получишь?.. А я тебе тоже не помощник. Нужда в деньгах окончательно одолела. Пришлось даже на Новоспасское закладную выдать. И если вскорости капитала не раздобуду, тогда, друг мой… – Не окончив мысли, Иван Николаевич энергично отмахнулся. – А коли денег со всем тщанием поискать, как их в столице не найти? Хотя, признаюсь, туго ныне кошели завязаны. В Петербурге, чаю, тоже на бунт оглядываются?
Новоспасский предприниматель был попрежнему неутомим, а на решения быстр. Начал было искать Иван Николаевич в Петербурге капитал, а попутно нашел для сына необыкновенного медика.
– Представь себе, друг мой, – объяснил он, – пользует сей знатный лекарь не иначе, как декоктами, и притом собственного секретного приготовления. А творит, сказывают, чудеса. Завтра ввечеру обещался сам к тебе быть.
Доктор Браилов прибыл без опоздания. Он исследовал пациента и, не объявляя диагноза, долго качал головой. В заключение сказал однако, что исцеление возможно и несомненно наступит, но не иначе, как после тридцати бутылок спасительного декокта.
Несмотря на прежние неудачи с медициной, пациент безропотно подчинился. Но что это был за декокт! Пряный, вяжущий на вкус, болотного цвета и гнилостного запаха. Целительное питье вызывало прилив крови к голове, от него на части разрывалось сердце, но Глинка мужественно пил декокт, считая опорожненные бутылки.
В тот день, когда он, лишась сил, едва мог откупорить новую бутылку, к нему заявился незнакомец.
– Привез вам привет от ваших московских друзей – Мельгунова и Соболевского, – сказал посетитель, – но, прежде чем вручить письма, позвольте рекомендовать себя.
И, назвавшись, Владимир Федорович Одоевский продолжал:
– Вчера еще состоял я в архивных юношах в Москве, сегодня вступаю в петербургский чиновный круг. А если угодно для справки, – с улыбкой заключил он свое представление, – принадлежу еще к княжескому роду и, по туманному свидетельству седой старины, состою будто бы в потомках Рюрика.
Глинка с любопытством разглядывал этого рюриковича, в то время как тот продолжал речь с сердечной простотой:
– Признаюсь, однако, Михаил Иванович, что сам я не очень верю в мифоподобную персону сего древнего предка. Во всяком случае прошу вашего расположения, которое надеюсь самолично заслужить.
– Не вы ли издавали в Москве журнал «Мнемозина» вместе с несчастным наставником моим Кюхельбекером? – спросил Глинка, когда они расположились с гостем в кабинете.
– Должен признать и этот факт, отрадный, может быть, на ниве отечественного просвещения, однако неблагоприятный для издателей. Впрочем, я никак не пострадал. – Гость замолчал, потом спросил доверительно: – А знаете ли вы, что творилось у нас в Москве?
– Весьма смутно. Однокорытники мои не охочи писать.
– Не вините их. Кто вверит сейчас почтовой экспедиции истинные свои мысли?.. Застигнутые бурей, мы не жгли кораблей и, быть может, потому не жгли, что никогда их не имели. Мы и без того храбро плавали в океане метафизики, приняв Шеллинга за Колумба. А потом проснулись в тяжком похмелье, разбуженные грохотом петербургских пушек и казнями. Вот вам чистосердечное признание любомудра… Мы не жгли кораблей, но, страха ради, сожгли невинные протоколы, письма и рукописи… Не Шеллингу, но химии суждено преобразовать мир! – с твердым убеждением вдруг закончил бывший любомудр.