Глинка, встав с постели, вплотную подошел к гостю.
– Во всей поэзии нашей нет ничего более русского, чем эти размышления воина перед битвой. И снова сказка былью поворачивается. Ведь писан Русланов монолог в те годы, когда каждый помнил, как сражались русские люди на Бородинском поле…
– Эк вы куда повернули сказочную поэму… – в размышлении оказал Одоевский.
– Все мы так понимали. Нет у Пушкина зряшного вымысла. Всюду жизнь. А помните, Владимир Федорович, что критики писали? Лишняя, мол, в поэме сцена на поле битвы. Более того – не станет-де этак размышлять русский богатырь! Но где же ура-патриотам, сражающимся в журналах, понять воина, стоящего на бранном поле! По-моему, Русланов монолог – сокровище для музыканта. Из одного этого монолога могла бы родиться русская музыка. Но кто возьмется? Кому по руке богатырский меч?.. Вы Пушкина ныне встречали? – спросил после паузы Глинка.
– Увы, – отвечал Одоевский, – снова покинул нас поэт, променяв царственную Неву на тихую Сороть. Надо думать, засел в Михайловском и опять ведет беседы с господином Онегиным. Но вы, Михаил Иванович, говорили о Руслане, – напомнил Одоевский.
– Да… Именно о Руслане, а впрочем, и о многих других, – медленно повторил Глинка и, что-то вспомнив, стал перебирать на столе склянки с лекарствами.
…Но Руслан так и не являлся. Вместо него прибыл доктор Лерхе и, осмотрев пациента, разрушил ковы Черномора.
'Когда тяжелые шторы были подняты, ослепительное солнце ударило в глаза Глинке. Он зажмурился, отдаваясь ощущению света, потом подошел к столу и начал писать.
– Отнесешь записку к ротмистру Девьеру и к певчим заверни, понял?
Яков молчал, убитый новостью. Конечное разорение дома было теперь близко и, повидимому, неотвратимо.
А Глинка вышел на крыльцо и стал смотреть по сторонам. За канавой гордо высился Большой театр, позлащенный июльским солнцем. Но в храме муз и граций никто понятия не имел о дерзких замыслах, медленно зревших подле неприступной твердыни.
Глава четвертая
– Прошу полюбоваться! Запятая!.. – Генерал Горголи перечеркивает бумагу крест-накрест и пепелит взором помощника секретаря. – Обращаю ваше внимание, сударь, и требую… – Следует грозная пауза – и новый взрыв: – Требую и не допущу!.. – Далее генеральскую речь заменяют сплошные междометия.
Титулярный советник Глинка принимает перечеркнутую бумагу и молча покидает генеральский кабинет.
Конечно, затесавшуюся не к месту запятую писец мог бы аккуратно выскрести ножичком, но генерал Горголи неумолим.
Едва Глинка, оправившись от болезни, приступил к исполнению должности, на его голову обрушилась немилость. Блюститель пунктуации в ведомстве путей сообщения при каждом недоразумении с запятыми требовал на расправу только Глинку, как будто именно этот помощник секретаря выверял все бумаги, стекавшиеся к грозному генералу.
Чиновники и писцы канцелярии Главного совета усматривали в действиях его превосходительства явную интригу, но никто не мог доискаться сокровенных ее пружин. Впрочем, крылись эти тайные пружины далеко за стенами путейской канцелярии. Верное объяснение могла бы дать, пожалуй, дочь генерала Горголи, баловница Поликсена. Дело в том, что молодой чиновник из канцелярии папà давно не пел с ней дуэтов у итальянца Беллоли. Молодой человек перестал посещать и семейные вечера, на которых капризничала Поликсена. Она терпеливо ждала раскаяния молодого человека и возобновления дуэтов, но, не дождавшись, решила: настало время мстить. А коли начнет мстить оскорбленная девица, тогда может быть полезна даже ничтожнейшая из запятых.
По счастью, служебные неприятности помощника секретаря ограничивались кабинетом генерала Горголи.
Первоприсутствующий граф Сиверс был попрежнему расположен к способному чиновнику и аккуратно оповещал его о своих музыкальных собраниях. Если же Глинка манкировал, Егор Карлович недоуменно вскидывал близорукие глаза: кто мог отвлечь молодого человека от Моцарта? Граф размышлял об этом и на службе и дома.