Выбрать главу

Валера прибыл не сразу. Но вот заколыхался на колдобинах черный огромный джип. Да, приподнялся Валера. Я почтительно посторонился. Он вышел. Шлепнулись ладонями. Шикарен! Белый костюм, синяя рубашка! Кто-то там говорил про неприятную работу? В баню сейчас поедем — потом в паб... полный баб! Это, может, даже хорошо, что вырвался сюда. Разомнусь.

— Ты прости, — заговорил Валера. — Сегодня у меня важная встреча забита. Завтра тебя заберу!

— Куда? — вырвалось у меня.

— Увидишь! — Он лихо подмигнул.

— А мне чего тут?

— Погуляй, свежим воздухом подыши, пока не запрягли. Ну, хоп!

Хлопнул дверкой — и укатил.

А я вольготно лег тут же у канавы. В последнее время все больше так одет был, что неудобно было у канавы прилечь... И вот — свобода! Передо мной распаханное поле и пар от него. Помню! Оглянулся на наш дом скорби... и с этого места видел его: с детства знакомая Красная Дача. Она и тогда уже больницей была. А вырос рядом — на селекционной станции Суйда. Поместье Ганнибала, предка Пушкина. Тут, по легенде, был Пушкин зачат. В распаханном поле — мраморная плита. Могила Ганнибала! Хотя все знали, что могила ложная (Ганнибал тут никогда не лежал), — все равно гордились, показывали гостям. Возле поместья (один лишь флигелек сохранился) — парк из могучих дубов, и между ними извивается, как змея, узкий илистый пруд, вырытый, по преданию, пленными шведами. В этом пруду я ловил в детстве чудненьких серебряных карасей и вьющихся, даже завивающихся вокруг лески, линей, зеленоватых и голых, без чешуи. Я — сын директора, а вокруг — поселковая шпана. Но бить все-таки не решались: директорский сын. Помню, среди мальчишек тогда пользовался особым авторитетом крючок-заглотыш, якобы настолько маленький, что рыба глотает его, ничего не подозревая. Но, по моим наблюдениям, сказочного заглотыша не было ни у кого, одни гордые позы: «Мне скоро брат из Москвы привезет!» Но хорошо клевало и так. А потом я вдруг это заметил в очередной свой летний приезд, после восьмого класса, что волновал уже и не поплавок, а купающиеся в обеденный перерыв на той стороне работницы. И помню, особенно взяла меня статная Тая, серыми, какими-то туманными глазами — глянула, усмехнулась! Тая еще Тая! Смелая была, не боялась ничего — и тем не менее гнилыми яблоками в нее не кидали, как-то в те времена в селе особых моральных строгостей не наблюдалось. То и дело отец мой гнал из семенного сарая, где хранились мешки, любовные парочки. Гнал не злобно, порой хохоча, но если я тут оказывался рядом, поглядывал строго: «Это не для тебя» Я и сам горестно чувствовал, что не про меня! Однако ничто другое в то лето не волновало меня. Помню, как белой ночью я полз вдоль канавы, зеленя брюки, за пошатывающейся парочкой, уходившей по дороге в лес. Белая ночь. Цветы сильней всего пахнут ночью. Солдат вел Таю, рукой чуть ниже талии плавно поглаживая. Потом вдруг они страстно обнимались, сливались в поцелуе, и солдат начинал как-то мотать, раскачивать Таю, в расчете, что она потеряет координацию и они вместе упадут, не разнимая рук и ног. Я замирал, дрожа... Но почему-то этого не происходило — они шли дальше, а я за ними полз, горячо дыша. Похоже, мое желание было острей, чем у них, потому что, несколько раз «помотав» друг друга, они вернулись обратно в клуб, где вскоре разыгралась жуткая драка между солдатами и местными (я видел потом кровь на полу). Почему-то драка их увлекала больше. Но не Таю. Она, помню, вышла и стояла, потягиваясь... А я смотрел на нее. И вроде бы она уловила горячий луч, бьющий из меня. И сделала шаг — она! Гениальность баб — невообразима, несравнима ни с чем!

Однажды вечером я стоял у абсолютно зеркального в тот вечер пруда, глядя на поплавок, — и было это как раз в песчаной бухточке, где все обычно купались, порою вечером и даже ночью. И правой половиной лица, и без того разогретой садившимся солнцем, я вдруг почувствовал: Тая! Но повернуться — да еще против солнца — я уж никак не смел. Но Тая (как тогда было принято, перед танцами слегка выпившая) была смелее, чем я. Не поворачиваясь, я тем не менее осязал ее — спелую, белую, в прозрачном крепдешиновом платье, насквозь просвеченном низким солнцем. Дрожал!

— Смотри, какой мальчик! — проговорила она низким, грудным голосом.

Я затрепетал еще больше, но дарил им только свой профиль, а всем своим фасом был устремлен к поплавку, который к тому же еще дергался — как бы оправдывая мой повышенный интерес. Момент был мучительный и как бы статичный, но сладкий. И по моей робости — неразрешимый. Прикоснуться? Она совсем рядом! Я бы умер от счастья! Ну — хотя повернуться к ней? И что скажешь? «Паршиво клюет?» «Клевало» как раз отлично. И в прямом, и в переносном. Но «подсекать»? Хотя бы дернуть удочку! И что? Из воды выскочит ни в чем не повинная серебристая рыбка, может быть, даже змееподобный линь, самый древний, говорят, из всех рыб, даже без чешуи, обвивающийся узлами вокруг лески и крючка. Леска будет раскачиваться, и придется ловить эту рыбку протянутой рукой, и если не поймаю, она обязательно оставит слизь на праздничном платье Таи, стоявшей совсем уже рядом, а если поймаю рыбку — то слизь будет на ладони, и уж рыбной рукой я никогда не могу коснуться ее... Как будто без этого — можешь! В сладком оцепенении я не мог глянуть на Таю... а вот она могла всё.