— Да! Я бы с ним пошла куда скажет! — произнесла она. И пришел запах — сделала шаг? — головокружительный аромат сладкого вина — и еще, кажется, помады.
Подружка что-то зашептала Тае — я различал с дрожью отрывки: «...директора сын... из наших ни с кем еще не гулял!»
— Ну и что? — хрипло проговорила Тая и сделала еще шаг. И теперь стояла вплотную к моей спине и дышала мне в ухо.
Дыхание было прерывистым и горячим. Она стояла на расстоянии груди, и расстояние это как раз и было заполнено ее грудью. Я чувствовал мягкость и вместе с тем — упругость ее кончиков. Но не поворачивался. Уж теперь-то совсем нечего было сказать — из доступного мне лексикона.
Поняв, что толку от меня не добьешься, по крайней мере сейчас, Тая призадумалась. Да, при всей вольности поселковых нравов смелые действия при свете дня как-то не поощрялись.
— Хорошо бы с ним встретиться на этом самом месте... часиков этак в одиннадцать! — проговорила она.
И, прижавшись еще покрепче, пооткровенней сладкой своей грудью, она отпрянула, что-то шепнула своей подруге, и, дерзко захохотав, они ушли. Я только решился глянуть им вслед. Но и этого мне хватило. Возбужденный, я шел домой. Помню, как удочка, торчавшая с плеча вверх, щелкала по свисающим с веток листьям. И тут же я начал сочинять, как мне увернуться от предстоящего сладкого ужаса — но так, чтобы было логично. Не слишком ли много я такого насочинял в своей жизни? «Ну конечно же, — внушал себе я, — не может же такого быть, что она назначила мне встречу на одиннадцать ночи? На пруду уже страшно и темно, да и можем друг друга не найти. Да в одиннадцать ведь все уже спят!» И я позорно явился туда в одиннадцать утра... Что я этим изобразил? Кроме купающихся детей, там никого не было. Выкрутился? Ну и дурак!
Больше Тая ко мне не приближалась — пустой номер! — но мучения мои лишь усилились. Однажды я ехал в грузовике на мешках картошки, которую нам с отцом продали в соседнем колхозе по дешевке. Отец был в кабине. И вдруг грузовик остановился — и, закинув пышную голую ногу, влезла она. Мазанула насмешливым взглядом — женщины отлично помнят даже несбывшееся! — и больше не поворачивалась ко мне. Она села на соседний мешок с моим, и выпятились ее бедра, раскинулись ноги. Заметив, что я смотрю, поерзав, устроилась поудобнее... или поэффектнее? И главное — я вполне мог схватить ее и повалить — и мысленно уже сделал это.
Но реально это делал не я. Однажды я пересекал поселковую площадь, как всегда, что-то выдумывая и даже бормоча. И вдруг я наткнулся... на сгустившийся воздух! Ощутил его явно и стал озираться: в чем дело? Мужики, уже что-то увидевшие, пихали плечами других, бестолковых, и подмигивали куда-то вверх. Матери, наоборот, давали пацанам подзатыльники, если те поворачивались туда. Найти объект притяжения было нелегко. Все окна правления, пыльные и небольшие, были одинаковы, но все на остановке примагнитились к одному — на третьем этаже в боковом корпусе. Там смутно было видно лицо Таи, как неясное пятно и почти неподвижное — но всех примагнитило оно. Двигалось ли оно вперед-назад? Думаю, это скорее всеми жадно домысливалось. Главное было в ее глазах, с чуть припущенными веками, в движениях как бы безвольно распущенных губ. И больше мы не видели ничего — только лицо, причем почти неподвижное: но было не оторваться. При всей похабности поселковой жизни (одних только присказок и прибауток с той поры помню множество) никто не болтал, не глумился. Все ясно вдруг ощутили, насколько настоящая страсть важнее и выше всей той пошлости, которая пытается ей мешать. С трудом я оторвал ноги и пошел. Оглядывался — она была еще там, ничего не кончалось, великое блаженство там еще продолжалось. Кто стоял сзади нее? Даже хулиганы и пьяницы вдруг поняли, что «дело не в этом» и что трепаться тут как-то мелко и позорно. А я увидел наконец эту великую силу, перед которой все склоняется, а пошлость теряется и молчит.