— Это будет замечательно, — сказал Оуэн, но тоска уже не отпускала его.
— Бен?
— Да?
— Кто это? — спросила Хилари, выходя в коридор и на ходу вытирая руки посудным полотенцем. Красный амулет, принадлежавший некогда матери, висел у нее на шее, опускаясь в вырез льняного платья.
— Бен, — одними губами ответил он. Лицо Хилари застыло.
— Вот и Хилари, — бодро сообщил он в телефон. — Скажи ей что-нибудь. — И он протянул сестре трубку.
— Не сможет приехать.
— Да неужели? — переспросила Хилари, глядя сквозь брата. Она взяла трубку. Оуэн побрел в столовую, остановился возле буфета и услышал за спиной голос сестры:
— Нет, что за глупости. Все в порядке.
— Прекрасный вечер, не правда ли? -произнесла миссис Гилз, когда он вышел на террасу. Стало легче дышать, солнце опускалось за деревья. На горизонте появились тучи, похожие на дальние горы.
— Да, — ответил Оуэн, вспоминая вечерний вид на озеро из сада у коттеджа и как они следили за постепенным убыванием дней, отмечая, за каким холмом исчезает нынче солнце.
Миссис Гилз поднялась со скамьи.
— Пора мне.
Он проводил ее вдоль стены дома и за калитку. Фонари уже горели, хотя еще не угас дневной свет. На одном из соседних участков хозяйка поливала газон.
— Спасибо за чай.
— Не за что, — сказал он.
— Надеюсь, вы не получили дурных известий.
— Нет, что вы! — ответил он. — Друг позвонил.
— Ну и хорошо. — Миссис Гилз приостановилась возле невысокой кирпичной стены, разделявшей их владения.
— Вот что я хотела сказать, Оуэн. В моей гостиной, в углу, в столе, в верхнем ящике. Туда я положила письмо. Вы меня понимаете. Хочется быть уверенной, что кто-то знает, где искать. Волноваться не о чем, разумеется, никаких трагедий, но в случае… вы понимаете?
Он кивнул, и она снова улыбнулась, хотя глаза ее наполнились влагой. Оуэн проследил, как маленькая фигурка повернулась, прошла через калитку, вверх по ступенькам, и скрылась в своем доме.
Он еще немного постоял на дорожке, глядя оттуда на общинный выгон, где расширялась лужайка и столбики ворот белели на футбольном поле под деревьями. Игровую площадку пересекали длинные тени от их дома и соседних. Оуэн наблюдал, как тень лениво тянется к каштанам, как сгущающийся сумрак карабкается вверх по стволу — и вот уже накрыл листья нижних ветвей.
Вернувшись, он застал Хилари в кухне. Она так и сидела неподвижно, сложив руки на коленях, оцепенело глядя в сад. Оуэн прислонился к буфету, несколько минут они молчали. Потом сестра поднялась, обошла его, будто не заметив, открыла духовку. — Так, — сказала она. — Готово. Они ели в столовой — на серебре и хрустале, при угасающем вечернем свете. В вазе в центре стола стояли розы, красные и белые. Раз уж сервиз достали, Хилари выложила курицу в винном соусе на родительский фарфор, но свечи в серебряных подсвечниках так и не зажгла.
— Он еще приедет, — сказал Оуэн. Хилари кивнула. Обед закончился в молчании. К клубнике на отполированном подносе почти не притронулись.
— Я уберу, — вызвался Оуэн, когда блюда были составлены на столик. Выдавив зеленую моющую жидкость на противень, он начал наливать в него воду.
— Налить тебе бренди? — предложил он, оглядываясь через плечо, но сестра уже вышла из комнаты.
Он сполоснул все тарелки и миски и аккуратно распределил их в посудомоечной машине. Начисто вымыл бокалы под струей теплой воды и оставил сохнуть на подставке. Наконец завернул кран, и в кухне наступила тишина.
Отмерив себе порцию скотча, Оуэн уселся возле стола. Дверь, выходившая в сад, так и осталась открытой, в сумраке Оуэн различал кусты азалии и заросли рододендрона. Через дорогу от дома, где они жили в детстве, располагалась усадьба с ухоженными цветниками, главное здание окружал ров. Хозяйка, старая миссис Монтагю, пускала детей поиграть на холмистых лужайках и в лабиринте фигурно подстриженных деревьев. Летом они долгие часы проводили там, гонялись друг за другом по берегам рва, «удили» рыбу, привязав к прутику веревку. В прятках всегда победителем 'выходил Оуэн, потому что неплотно зажмуривался и видел, куда побежала сестра. Он до сих пор помнил непонятное ему самому разочарование, даже гнев, когда, проследовав до облюбованного ею убежища, он хлопал Хилари по голове. И сейчас ему представлялся этот сад, нераспустившиеся бутоны, впивающие прохладный вечерний воздух, ветви деревьев, что восстанавливают силы в темноте.
Из передней комнаты послышался негромкий звук — толи стон, толи судорожный вздох. Хилари плакала.
Он сломал ей жизнь. Теперь он сознавал это с той уверенностью, от которой всегда уклонялся. Годами Оуэн убеждал себя, что сестра давно забыла Бена, по крайней мере, перестала думать о нем. Поднявшись из-за стола, он подошел к двери в коридор, но там остановился. Как, чем утешить ее?
Стоя в дверях, прислушиваясь к ее рыданиям, Оуэн припомнил, когда в последний раз видел сестру плачущей. Так давно, словно из прошлой жизни: летнее утро, она только что приехала из университета, вместе они прошли по полям, залитым ярким солнечным светом, и вышли клубам, чьи зеленые листья тоже блестели под солнцем, ветви гнулись под тяжестью желудей. И тогда она заплакала впервые за много лет с тех пор, как мать решила покинуть их. Тогда Оуэн стоял рядом и утешал ее — наконец наступил его черед, ведь Хилари так долго оберегала младшего брата.
Заслышав в коридоре его шаги, Хилари притихла. У входа в гостиную Оуэн снова остановился. Когда за столом, после завтрака, он читал послания из Америки, не только Бена он ревновал. Его вытеснили, нашли замену — вот ужас, и с этим ужасом он не совладал.
Оуэн начал медленно подниматься по ступенькам, опираясь рукой на перила, аккуратно ставя ноги на потертую дорожку. А что, если весь остаток жизни они проведут в такой тишине, думал он.
Добравшись до своей комнаты, Оуэн подошел к окну и вновь уставился на футбольное поле.
Детьми они каждое воскресенье ходили в деревню, слушали проповедь. Милосердие, самопожертвование. Нормандская церковь, десятки тысяч прихожан за много веков протерли каменный пол чуть ли не до дыр. Собрание верующих пело; «Подай мне лук сияющего злата! Подай мне стрелы любви!» Мать тоже пела. Взмывали жалобные голоса: «Бродили ли в древности эти стопы по английским зеленым холмам?» Как ему хотелось хоть во что-то поверить, если не в слова Писания, то хотя бы в скорбь, звучавшую в этой музыке, в духовную жажду, изливавшуюся песнопениями! После похорон матери он даже не заглядывал в храм. С годами его религией стал пейзаж, открывающийся из окна поезда, или вид на общинный выгон под вечер — в больших горизонтах его воображение не нуждалось.