Оттуда, где он стоит, напряженно думая о ней, не видно, как Лорен справляется с собачьим ухом. Он прислоняется головой к стеклянной двери, пытаясь разглядеть хотя бы профиль, руку, рисунок, и при этом упускает из виду миссис Теодопулос, которая грозно несется по проходу, как боевая колесница, выставив вперед указующий перст. Учительница уже приблизилась к двери, ученики поворачивают головы ей вслед, наблюдая, забавляясь, но тут и Тед замечает ее. Сердце пропускает один удар.
В ужасе он разворачивается и обращается в бегство.
Забравшись на галерею третьего этажа, он смотрит через двор в окно класса и снова видит поверх могучего плеча миссис Теодопулос два первых ряда в кабинете рисования. Приятельницы Лорен уже несколько недель назад при виде Теда начали хихикать, так что нет больше смысла прикидываться. Он смотрит на нее в открытую. Ну же, смейтесь, думает он, смейтесь надо мной, я жалок, я уродлив, я безнадежен, плюньте на меня, закатите глаза, издеваясь, скажите, что в жизни бы не согласились даже притронуться к такому, как я, лучше с обезьяной переспать, ну же, скажите мне это в лицо.
Вроде бы никто не смотрит в его сторону. Чертят что-то, сами еще не проснулись, ленивые, расслабленные тела. Первый урок.
И вдруг Лорен на мгновение отрывается от мольберта, смотрит в сторону и замечает Теда. Улыбается ему. Точно, улыбается. Лорен Дженкс узнала его с тридцати ярдов и улыбнулась — ему ли, над ним ли смеясь, об этом он не смеет даже задумываться. Изобразил хладнокровие, помахал небрежно и пошел себе прочь. Решено: сегодня же подойдет с подносом к ее столику, и пусть ее чертовы подружки хихикают сколько угодно.
Нужно привести в порядок нервы, пока не наступил обеденный перерыв.
Спрятавшись в туалете, он попытался сосредоточиться на истории битвы при Шайло[ Битва при Шайло (1862) — одно из сражений Гражданской войны в США ], но быстро сдался и представил себе, как четыре обнаженные блондинки лижут его тело — явно недостает оригинальности, но, по крайней мере, сделал дело, получил облегчение и впервые за все утро вздохнул свободно.
К моменту пробуждения краски сделались более живыми: винного и золотого оттенка завитки на восточном ковре, полоса зари на целомудренно-голубом небе. Накинув халат, Элизабет вернулась на привычный наблюдательный пункт возле окна. Солнечный свет слоями ложился на заиндевелую траву во дворе. Такой же чистый свет осеннего утра струился на лужайку перед больницей на побережье Коннектикута, где Элизабет провела целый месяц за год до того, как они с Биллом поженились. Воспоминания с небывалой легкостью возвращались к ней нынче.
По воскресеньям он приезжал из Кембриджа в стареньком «линкольне», доставшемся от отца. Они гуляли на утесах, с которых открывался вид на Лонг-Айленд. Билл такой нервный, чувствительный, обожал книги. Тоже вырос в Новой Англии, в семье, отпавшей от Епископальной церкви, его тоже воспитывали на идеях свободы совести, родители сдержанно вздыхали над «Нью-Йорк Тайме» и спасение — если таковое вообще существует — связывали с надеждами на реформу, а не с искуплением. Они с Биллом любезничали часы напролет, вежливо обходя молчанием причины, приведшие Элизабет в больницу, — небольшие провалы, как называли это родители, она то забывала, где находится, то слышала голоса, но такое случалось реже. Билл заканчивал в Гарварде аспирантуру по социологии, рассказывал о своей работе. Познакомились они на семинаре, а семестр спустя Элизабет взяла в Рэдклиффе академический отпуск. Тогда родители еще надеялись, что она вернется в колледж.
Когда курс лечения подошел к концу, Билл пришел посоветоваться с ее врачом. Элизабет, скверная девчонка, подслушивала под дверью. «Некоторая неуравновешенность», — сказал психиатр. Почему? Был ли врач сексистом, полагал, что ее недуг сводится к истерии или же, добрый человек, угадал, что значит для нее Билл, и позволил состраданию взять верх над медицинскими соображениями? Билл хотел знать, можно ли им все-таки пожениться, а доктор в ответ спросил, любит ли он свою невесту. Никогда в жизни Элизабет не чувствовала себя такой счастливой, как в тот момент, когда Билл, не раздумывая, ответил: «Да». «Так женитесь на ней», — посоветовал врач.
После свадьбы они поселились в летнем домике ее родителей неподалеку от Плимута, в домике-шкатулочке у реки, где ее бабушка с дедушкой прожили всю свою жизнь. Считалось, что это всего на год, пока Билл допишет диссертацию. За жилье платить не надо, а в Кембридж он ездил всего два раза в неделю. Ей-то, помнится, не хотелось даже ненадолго поселяться на отшибе от города, в том доме, где прошло немало месяцев ее детства, в доме, который три столетия принадлежал той или иной ветви ее рода. Прошлое так давило здесь на нее, что для будущего не оставалось места. Билл поставил письменный стол в гостиной, возле радиоприемника — высотой четыре фута, красное дерево — на нижних полках которого обрастали пылью старые долгоиграющие пластинки Бетховена и Малера. Устраиваясь после обеда с книжкой на диване, Элизабет тщетно пыталась избавиться от воспоминания о том, как в летние грозы бабушка садилась подремать в кресле напротив.
Перед свадьбой они говорили о детях — оба мечтали поскорее ими обзавестись. «Трудно вам придется», — предупреждала мать, они ведь только начинают совместную жизнь, и у Билла пока нет работы. Однако Билл не хотел ждать. Она забеременела, оба были счастливы. Это казалось гарантией посущественней брачных обетов. Будущее становилось предсказуемым.
— Прекрасное утро. — Миссис Джонсон просовывает в дверь голову. Все эти годы она возглавляет Плимутский пансионат. Добрая рыжеволосая женщина, охотно обсуждает с Элизабет прочитанные книги. — Не забудьте: у вас сегодня посетитель.