Элизабет улыбается. Миссис Джонсон спешит дальше по коридору, а взгляд Элизабет возвращается к гавани. На таком расстоянии фигурки людей кажутся крошечными, мчатся по волнам, прогибаются под ударами ветра. Яхты качаются в заливе, хромированные мачты ритмично подрагивают, словно стрелка метронома. Солнечный луч играет на воде. Все дышит движением.
— Почти четыреста лет прошло с тех пор, как наша семья высадилась на этом берегу, — так начала Эстер свой рассказ. Голос ее сегодня стал звучнее, слегка вибрировал.
— Поехали! — вздыхает Элизабет, усаживаясь в кресло. — Пой свою песню! — Если удастся изобразить равнодушие, разговор пройдет гораздо легче. Любая слабость становится мишенью для лютых стрел собеседницы.
Какая прекрасная пора, пора страданий! Войны из-за принципа, скудные выгоды. А станки! Детские ручки, ножки, глазки, окровавленные, изувеченные во имя прогресса. Изнасилованные рабыни, головы мальчиков-солдат, раздавленные, точно яичная скорлупа. Может, священник позволит нам сплясать для тебя, Элизабет, нежный цветок, выросший из семени зла. А что ты сделала, чтобы это исправить? Думаешь, богов умиротворят твой загородный клуб, папочка у девятой лунки, темные руки, смешивающие для мамочки коктейль? Скажи еще -джаз!
— Тоже мне, историк! — фыркает Элизабет, пытаясь взять реванш. — Все на свете перепутала. — Давненько она не решалась на такие вылазки, но сегодня ей хватает сил для борьбы.
— Я и забыла, — отвечает Эстер. — Ты же всегда цеплялась за книги, за вычитанные из них «факты». И чем они тебе помогли?
Элизабет громко смеется.
— Знала бы я заранее, какая ты жестокая! И тогда что? Отказалась бы от моей помощи?
— Разве ты помогла мне?
Воспоминание возвращается: схватки начались утром, на второй день ставшего знаменитым бурана 1978 года. Дороги обледенели, засыпаны снегом, полиция остановила дорожное движение, «скорая помощь» не может выехать. Она лежала наверху, в старой спальне бабушки и дедушки, той, что в передней части дома.
Часами Элизабет старалась регулировать дыхание, лежа на высокой постели, мучаясь, цепляясь за Билла. Схватки усилились, мать успокаивала, велела быть сильной. Элизабет молила — врача, лекарство, хоть что-нибудь, чтобы приглушить раздирающую боль внизу живота. В краткие мгновения отдыха она открывала глаза, и со стены спальни на нее смотрела вереница умерших предков, дагерротипы тощих женщин и обезьяноподобных мужчин, неподвижно замерших в черных воскресных костюмах, словно перед встречей с Создателем. Когда ребятишками они приезжали к бабушке с дедушкой, Элизабет и ее брат пугали друг друга, перечисляя родственников, померших в этих самых комнатах. Теперь фотографии ожили, добродетельных предков оскорбляло ее унижение. Элизабет кусала подушку, пот лился градом. Час за часом, врача все нет. В соседней комнате Билл перешептывался с родителями: нельзя везти ее в больницу, дело зашло чересчур далеко, дороги ненадежны.
В шесть часов отключилось электричество, дом погрузился в темноту. Мир сводился к реву ветра, качавшего деревья во дворе, да к этой пронзительной боли. Отец зажег свечи, поменял батарейки в радио. Снег все валил. Внизу слушали новости: сотни машин застряли на шоссе. Диктор вновь посоветовал всем оставаться дома.
Мать принесла воды, обтерла ей лицо и грудь. В тени шевелились призраки. Где-то после полуночи (роды длились уже пятнадцать часов) мать ушла поискать чистые полотенца. Элизабет осталась лежать одна на пропитанной потом постели, Билл кипятил воду на кухне, отец, дозвонившись до больницы, что-то орал в трубку, снег засыпал уже и оконное стекло, внизу живота рвалась плоть, весь пах в крови. В висках сильно стучало.
Сердце билось неровно. Должно быть, она умрет.
И тогда при свете свечи она впервые увидела Эстер — там, в дальнем конце старинной, странной комнаты с низким потолком. Черное платье и чепчик, лет тридцати, а на вид все пятьдесят, некрасивая, блекло-серые глаза. Эти глаза видели все. Несколько столетий назад, зимней ночью, она корчилась на этой же самой постели. Муж уехал торговать на реку Коннектикут, с ней была сестра, трем малышам велели не плакать, и они тихонько всхлипывали в соседней комнате. Двадцать часов длилась агония. Этой женщине ничего не надо было объяснять, вся ее жизнь сводилась к строке из письма одного мужчины другому. Эту фразу Элизабет заучила наизусть с того самого лета — тоже в прошлом — когда дед, разбирая бумаги своих предков, зачитывал внукам вслух их переписку; «С прискорбием сообщаю, что Эстер умерла, подарив мне сына».
Элизабет в ужасе уставилась на темную фигуру в углу; она бы закричала, но боялась, что родители и Билл примут ее за помешанную. Медленно, молча Эстер подошла к постели. Холодная рука коснулась лба роженицы. Элизабет прикрыла глаза. Она чувствовала, как Эстер просунула руки между ее ног, подхватила головку младенца. Еще одно, последнее усилие. Когда она приподнялась и открыла глаза, младенец оказался синим. Пуповина дважды обмоталась в утробе вокруг его шеи и натянулась, удушила малыша в момент появления на свет.
Билл вошел в спальню первым. В первое мгновение, прежде чем здравый смысл, сострадание или супружеский долг обязали его отбросить подозрения (значит, так и не поверил до конца, что она здорова), он глянул на Элизабет так, точно она и была убийцей. Она заторопилась объяснить, что тут произошло. Разве у нее был другой выход? Эта женщина явилась к ней, вытащила дитя, но пуповина, должно быть, давно обмоталась, уже много недель назад… Родители заплакали, Билл закрыл лицо руками. Рано утром акушерка добралась-таки до их дома и перерезала пуповину.
— Нет, ты мне не помогла, — громко говорит Элизабет, сидя в кресле у окна. — Ты мне не помогла.
Слава богу, та не отвечает.
И, слава богу, все краски в ее комнате вновь оживают, играют на свету, и голубой воздух, и голубой океан пульсируют в ожидании нового рождения. Она не принимает лекарства, морок миновал. Скоро придет Тед.