И вновь я вижу эти руки, сейчас они уперлись в бедра, ногти обкусаны, заусенцы. Я не умею прощаться. В деревушке Сен-Север незнакомая старуха всю ночь сидела над моим умиравшим другом. На рассвете я поцеловал его холодный лоб и двинулся дальше.
Там, во дворе старого дома все еще шепчут на ветру ветви разросшейся яблони.
— Грэйм!
— Хочешь знать, каково это? — переспрашивает он. — Хорошо, скажу. Это значит: жить в страхе, что однажды он покинет меня. Знаешь, откуда этот страх? Не в том дело, что я голубой, а в том, почему мама оставила тебя. Я тебе уже сказал: не будь ты эгоистом, ты бы принимал таблетки. По себе знаю. Я-то их принимаю. Слышишь, папа? Мне это передалось тоже. Я не хочу, чтобы Эрик однажды отыскал меня, как мама отыскала тебя: посреди ночи, на парковке, в одной пижаме, увлеченным беседой с каким-то чужаком. Я не хочу, чтобы он вынимал меня из петли. Да, у меня тоже искры с кончиков пальцев сыпались, я сжигал все на своем пути, сплошной прогресс, жизнь была прекрасна, невыносимо прекрасна. А потом наступал спад, и я расческу не мог до головы донести. Зато теперь я принимаю таблетки, и мне удается избежать банкротства и не хочется покончить с собой. Принимаю таблетки ради Эрика. Вот и все.
— А как же огонь, Грэйм? Священное пламя?
Какая печаль в его глазах! Ее довольно, чтобы умертвить нас обоих.
— Помнишь, как я чертил в сарае, а ты сидел рядом?
Он кивает, слезы струятся по его щекам.
— Позволь тебе кое-что показать, — предлагаю я. На другом конце комнаты в ящике стола нашелся фломастер. Все обретает смысл: Грэйм видит то же, что вижу я, так было всегда. Может, это еще не конец. Я снимаю со стены картину, кладу ее на пол. На желтых обоях черчу дверь — в натуральную величину, семь футов на три с половиной.
— Видишь, Грэйм, здесь четыре ручки. Соединительные линии между ними образуют крест. Каждая ручка соединена с цепочкой шестеренок внутри самой двери, а еще тут четыре ряда петель, по каждой стороне, но они крепятся только к двери, а не к дверной раме. — Я намечаю петли. Грэйм плачет. — Нажимая на ручку, люди будут открывать дверь в любом направлении, в каком пожелают — вправо, влево, на уровне пола или над головой. Ручка поворачивается и задействует петли внутри двери. Можно будет открывать дверь возле окна так, чтобы не заслонять восход или закат, проносить мебель внутрь или наружу из помещения над головой, не оцарапав, а если захочется посмотреть на небо, можно приоткрыть щелочку наверху. — Рядом на стене я черчу схемы — дверь в разных положениях, — пока кончик фломастера не начинает скрипеть. — Дарю тебе мою дверь. Жаль, не настоящая. Но ты можешь представить себе, как это будет интересно: каждый раз решать, каким путем войти или выйти. Начнут складываться новые привычки, даже семейные традиции.
— Я искал отца!
— Не говори так, Грэйм!
— Но это правда.
Вернувшись к столу, опустившись возле него на колени, я набрасываю записку. Фломастер почти исписан, он едва выводит буквы. Потому пишу долго.
* Хотя некоторые могут обвинить меня в недостатке внимания, я всегда следовал совету, который давал также своим детям: не доводите до конца то, что вызывает у вас скуку. К несчастью, некоторые из моих детей весьма утомляли меня. К Грэйму это не относится. Пожалуйста, уверьте его в этом. Только он один и был мне дорог.
— Грэйм, — окликаю я мальчика несколько минут спустя и подхожу к нему с этим листком в руках, чтобы открыть ему истину.
Он лежит на постели. Подойдя вплотную, я вижу, что он уснул. Устал от слез. Кожа вокруг сомкнутых век припухла и покраснела, из уголка рта тянется слюнка. Я вытираю ее подушечкой большого пальца. Обеими руками обхватив тонкий овал его лица, целую сына в лоб.
Я снимаю покрывало с другой кровати и накрываю его, подоткнул ему под плечи, подтягиваю поближе к подбородку. Теперь он дышит ровно, спокойно. Записку я складываю и оставляю возле его локтя. Приглаживаю растрепанные волосы и выключаю свет. Мне пора.
Мальчику удобно, он глубоко уснул, и я выхожу в коридор, прихватив с собой бокал вина. С каждым шагом я чувствую тяжесть своего тела, сказывается усталость. Прислонившись к стене, жду лифта. Двери открываются, и я вхожу.
Спускаясь в стеклянной клетке, я вижу оранжевые шары над бульварами Сайта-Моники и до самого пляжа, где колышутся тенистые пальмы. Яркое освещение американских городов всегда служило мне лишним поводом для оптимизма, неиссякаемого доверия к жизни. На том и держимся. Сверкающий огнями пирс уходит в темный вакуум океана, словно горящий корабль в ночи.
Добрый доктор
На подъездной дорожке Фрэнк увидел скелет «шеви-нова»: в траве по самые окна, брошен ржаветь на заднем дворе, точно подбитый в бою танк. Бурый газон усеян игрушечными пистолетами и солдатиками, некогда яркая пластмасса давно потускнела. Стандартный белый домишко пятидесятых годов осел на один бок, трубу перекосило. Слева — полуразрушенный сарай. На стене зеленой краской из баллончика выведена надпись: «Девчонкам вход воспрещен». Видимо, строение в какой-то момент надоело своему хозяину и достал ось детям.
Фрэнк заглушил мотор, посмотрел, как облачко пыли за его машиной поднимается к ветвям дубов, затеняющих боковую стену дома. Больше деревьев не видно, голая прерия расстилается на много миль во всех направлениях. Опустил кисти на руль, уперся в них подбородком, мучаясь от похмелья. Голова гудела, слизистая распухла.
Он уехал за две тысячи миль от родных и друзей, работать в провинциальной больнице, отчасти и потому, что Национальная служба здравоохранения посулила выплатить кредит на обучение в медицинском институте в обмен на три года работы в местности, где не хватает медицинского обслуживания. Вчера вечером, после работы, Фрэнка поджидало дома письмо: Конгресс урезал финансирование программы, ему предстоит самостоятельно выплачивать заем из весьма скудного жалованья. Год проработал, и его бросили на произвол судьбы. Впервые в жизни обнаружилась неопределенность. Из колледжа в медицинский институт, потом в ординатуру и наконец на эту работу — все заранее планировалось, заранее подавались документы. Теперь Фрэнк не знал даже, сможет ли остаться здесь. Он напился вдрызг — бутылка скотча, присланная другом с Востока на день рождения, оказалась кстати. И сегодня совсем ни к чему было ехать два с половиной часа до самого Ивинг-Фоллза для беседы с женщиной, которая вот уже год отказывается являться на прием и заказывает лекарства по телефону.