В особые минуты его посещают видения, о которых он рассказывает скупо, но и этой "скупости" хватает вдосталь.
"Слушал Россию, какой она была 60 лет тому назад, и про царя, и про царицу слышал слова, каких ни в какой истории не пишут, про Достоевского и про Толстого — кровные повести, каких никто не слышал… удары Царя-колокола в грядущем… парастас о России патриархальной к золотому новоселью, к новым крестинам…
В углу горницы кони каким-то яхонтовым вещим светом зарились, и трепыхала большая серебряная лампада перед образом Богородицы".
Видения благие — да сновидения страшные. В них чрез земные тернии в выси Господни душа поэта путь держит.
"А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два окошка низких в озимое поле. Маменька будто за спиной стряпню развела. Сама такая весёлая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку.
Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе к дверям избяным. Дверь распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав и покойный исправник Качалов.
"Вот он, — говорят, — наконец-таки попался!". Звякнули у меня кандалы на руках, не знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.
Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.
Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили лошадиным хороводом, копья звездой.
Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьём мытое.
А на мне раны, как угли горячие, во рту ребячья соска рожком. И говорить я не умею и земли не помню, только знаю, что зовут меня Николой Святошей, князем черниговским, угодником".
…Охотников же опустить Клюева с небес на землю было более чем достаточно. Из него просто "выбивали" соответствие социальному заказу. К лету 1925 года давление стало невыносимым. Но именно оно и родило противодействие. Снова начали рождаться стихи.
Стихи, которые ни под каким видом не могли быть отданы в печать.
Стихотворение назвалось "Нерушимая Стена" — мозаичное изображение Богоматери с поднятыми руками, символизирующими несокрушимость в заступничестве за православных — в конхе центральной аспиды Киево-Софийского собора… Здесь, в земной жизни, в окружении литературном только и спросишь себя: "Не в чулке ли нянином Пушкин обрёл певучий Кавказ" ("беззаконной каплей" назвал Клюев эти строки)? И "не веткой ли Палестины деревенские дни цвели, когда ткал я пестрей ряднины мои думы и сны земли?.." Весь "социальный заказ" и настоятельные просьбы воспеть ленинградского вождя Зиновьева, готовящегося к генеральной политической битве и мобилизовавшего для сего все ленинградские газеты, — "поганый кумыс" Батыя, что напоил им мученика Михаила Тверского… Атам, на небесах, душа подлинной Руси, и взор поэта обращён в горние выси.
Тут же сложено новое стихотворение, начинается оно с запредельной дерзости, какую ни до ни после уже не позволит себе Николай.
Вся "жизнеутверждающая советская поэзия" этого времени, все творения "звёзд поэтических" — будь это Демьян Бедный или Безыменский, или те, что калибром поменьше, вроде Садофьева или Арского — не более, чем фекалии в отхожем месте.