Впрочем, сам Мансуров, эмигрировавший в 1928 году, уехал явно не без ведома и не без тесных связей с органами внутренних дел России, завязавшихся у него, очевидно, ещё с 1918-го, когда он был арестован ЧК и через короткое время вышел на свободу. Письмо к Ольге Ресневич-Синьорелли, в котором описана вся вышеприведённая сцена, начинается чрезвычайно красноречивым абзацем, из которого следует, что надсмотр за собой он ощущал на протяжении всех этих десятков лет.
«Все идеальные замыслы искажены ворами различных категорий. Они взяли в свои руки всё. Они управляют Миром. Уйти от этого нельзя. Везде одно и то же. Здесь убивают и грабят людей, а в глубине девственной Природы без нужды убивают драгоценные остатки зверей и механической пилой начисто истребляют леса. Это практикуется и началось у нас в России. Даже самого кормильца-мужика истребили. Я получаю много писем. Видимо, в цензуре там сидят люди, на себе испытывающие результаты такого хозяйства, а потому пиши что хочешь. Я сужу так по письмам, которые я получаю. И по „Литера/турной/ Газете“…»
И сразу, без перехода — повествование о Есенине и Клюеве.
Чрезвычайно занятное признание человека, пишущего, что получает из Советского Союза письма любого содержания, при этом — просмотренные цензурой, но до него самого доносящие «всё»… Что за позыв — в этом контексте — спровоцированный, нет ли — поделиться воспоминаниями об «Англетере» именно в этом варианте? Почему именно в 1972 году? Вопросы, пока остающиеся без ответа.
Клюев, если верить дневнику Роберта Куллэ, литературного критика, специалиста по русской и западной литературе, часто печатавшегося в «Красной газете», рассказывал о последней встрече с Есениным в совершенно жутких тонах, относя её также к последнему дню (точнее, к последней ночи). Перед этим Клюев вспоминал о Москве, где якобы «его, Клюева, норовили извести, убрать под каким угодно предлогом, чтобы избавиться от конкурирующего крупного таланта» (объяснение более чем странное, но жизни Клюева, действительно, могла угрожать опасность — достаточно вспомнить угрозу Покровского «сломать Клюеву шею» в письме к Бениславской). В «Англетере» же атмосфера ещё более сгустилась: «Прогнав всех от себя, Есенин уговаривал Клюева остаться у него на ночь. Клюев понял, что Есенин что-то замышляет, и сказал ему: „Делай, что задумал, но скорее“. Сам же ушёл, так как он знал, что с Есениным кончено, но перед самоубийством Есенин попытается осуществить давнее своё намерение — убить и Клюева. Около 2 ч/асов/ ночи Клюев подходил под окна гостиницы и видел свет люстры в номере. Он полагал, что там вновь началась оргия, и ушёл. Утром узнал о самоубийстве, совсем не неожиданном для него…»
Запись этой совершенно фантасмагорической сцены относится к 15 марта 1927 года. Волей-неволей возникает вопрос: что же случилось с Клюевым, что он мог в этом заподозрить Есенина, и в точности ли передал клюевский рассказ Куллэ? Тем более что дальше в дневнике следует красноречивая запись: «Клюев далеко не так прост, каким он хочет казаться. У него большие провалы». Провалы — где? В памяти? В сюжетной нити этого жуткого рассказа?
Клюев передавал собеседнику своё впечатление от той жути, которая охватила его, когда Есенин стал уговаривать товарища остаться. Один он быть в номере не желал: чувствовал смертельную опасность. Её же почувствовал и Клюев — опасность, грозящую и Есенину, и ему самому. Потом уже, со многими паузами и недоговоренностями, воспринимающимися как «провалы», он мог говорить о своей последней встрече, упирая на свою невозможность остаться… Дескать, не человек уже был перед ним, а змеиная шкура извивалась… Не остался, но пошёл домой и всю ночь молился за Серёженьку… Более ни о чём подобном, похожем на некую опасность, исходившую для него от Сергея, он нигде и никому не упоминал — ни Павлу Медведеву, ни Игорю Маркову, ни тому же, насколько можно судить, Мансурову — более близким ему людям, чем Куллэ… Впрочем, о своей попытке вернуться в «Англетер» вечером 27-го числа, на следующий (следующий ли?) день после расставания он рассказал художнику Николаю Минху: