Это стихотворение, начинающееся строкой "Наша собачка у ворот отлаяла…", отсылающее к есенинской собачонке, что встречала поэта "лаем у ворот", к его же покинутому псу, воющему "о погибшей невесте", было напечатано тогда же — в 1926 году в коллективном сборнике "Собрание стихотворений". И летом того же года Клюев пишет "Плач о Сергее Есенине", где снова появляется погибшая Настенька.
Помнил Николай плачи своей матери, помнил плачи олонецких старух — и те, старые плачи, что Мельников записал для своего повествования.
"Нигде так не сбереглись эти отголоски старины, как в лесах Заволжья и вообще на Севере, — писал он, предваряя обряд оплакивания Настеньки, — где по недостатку церквей народ меньше, чем в других местностях, подвергся влиянию духовенства. Плачеи и вопленицы — эти истолковательницы чужой печали — прямые преемницы тех вещих жён, что "великими плачами" справляли тризны над нашими предками. Погребальные обряды совершаются ими чинно и стройно, по уставу, изустно передаваемому из рода в род… Одни плачи поются от лица мужа или жены, другие от лица матери или отца, брата или сестры, и обращаются то к покойнику, то к родным его, то к знакомым и соседям… И все на свой порядок, все на свой устав… Таким образом, одновременно справляется двое похорон: одни церковные, другие древние старорусские, веющие той стариной, когда предки наши ещё поклонялись Облаку ходячему, потом Солнцу высокому, потом Грому Гремучему и Матери Сырой Земле… "
Клюев, видя, как провожают Есенина, не мог не вспомнить нелюбимого им, но здесь как нельзя кстати пришедшегося Некрасова: "Без церковного пенья, без ладана, без всего, чем могила крепка…" Он мог и не знать, что мать Сергея, Татьяна Фёдоровна, отпела его заочно после того, как её буквально отговорили приводить священника в Московский Дом печати. Мать, в "Письме" к которой Есенин писал: "И молиться не учи меня, не надо. К старому возврата больше нет…" Эти стихи знала вся страна, а то, что осталось в черновиках — появилось в печати гораздо позже и осталось практически неизвестным: "Ты прости, что я в Бога не верую, я молюсь ему по ночам…" Николай совершил над ним свой плач — и начал его со строк: "Помяни, чёртушко, Есенина кутьёй из углей да омылков банных…" Чёртушко поминает погибшего, по мысли Клюева, от своей собственной руки собрата, что перед этим ушёл от старшего "разбойными тропинками", "острупел… весёлой скукой в кабацком буруне топить свои лодки", "обронил… хазарскую гривну — побратимово слово, целовать лишь солнце, ковригу, да цвет голубый…" Все упрёки высказаны — и вступает основной мотив плача — сродни причитаньям воплениц над безвременно ушедшей Настенькой Чапуриной:
И Клюев словно бы вышивает свою мелодию по канве старого причитания:
Он потом перекинет "мостик" от причитания к "годочкам слезовым", что выпали и ему, и Сергею… Но сначала, отплакавшись по-старинному, он вспомнит есенинское "Этой грусти теперь не рассыпать звонким смехом далёких лет. Отцвела моя белая липа, отзвенел соловьиный рассвет…" — и это отцветание перенесёт на себя. Сам он отцвёл с потерей друга, и ещё страшнее потери — сознание того, как потерял.