«Нечистью, нечуткостью, если не прямой жестокостью веет от слов Максима Горького об Айседоре Дункан, о её приезде в Париж (на самом деле — в Берлин. — С. К.) вместе с Есениным. „Дункан стара, толстое лицо, дряблое тело“ — всё это позволительно какому-нибудь маляру, пропущенному сквозь рабфак, а не художнику-старику, каким является сам Горький. Дункан своим искусством дала людям не меньше радости и восторга, чем Горький, а, наверно, побольше.
Я видел (на квартире художницы Любавиной в Петербурге в 1915 г. — Примечание самого Клюева) Горького 50-летним тяжёлым человеком, действительно с толстым старым лицом и шваброобразными толстыми усами, распалённым до поту от пляски дешёвой танцовщицы, воистину отвратительной даже для обывательского вкуса, всё хитрое ломанье которой вместе с молодостью кухарки не стоило движения мизинца старой Дункан».
…Расставание с друзьями не принесло радости. Есенин продолжал заботиться по мере сил — и о Ганине (уговорил Дункан дать денег на книжку его стихов — и последняя прижизненная книга Ганина «Былинное поле» вышла в Москве в 1924 году), и о Клюеве, которому он на свои деньги починил старую обувь (потом под перьями лихих мемуаристов эта история предстанет, как шитьё за есенинский счёт для Клюева новых шевровых сапог)… Николай уже не чаял, когда, наконец, уберётся из Москвы, и при первой возможности, в первых числах ноября, ни с кем не простившись, уехал в Петроград.
…Он никогда не увидит больше Александра Ширяевца — тому останется жить меньше года. Он в последний раз видел Алексея Ганина, которого расстреляют через год с небольшим в Лубянском подвале. Он ещё увидится с Пименом Карповым, который едва ли узнает Николая, а может, и не пожелает узнать… Ему доведётся услышать об отречении от него, от Клюева, Петра Орешина…
А Серёженька?
Серёженька появится в Питере летом 1924 года. Это уже — отдельная история.
(Продолжение следует)