Выбрать главу

Бениславская вспоминала, как Клюев, сбежавший от пьяной драки, приключившейся в Союзе поэтов, „стал такие ужасы рассказывать, что всё в его повествовании превратилось в грандиозное побоище, я думала, что никто из бывших там в живых не останется, а через десять минут пришли все остальные как ни в чём не бывало“. Ей невдомёк было, что Николай видел во всём происходящем кривляние и гульбу бесов, покинувших людские оболочки, что натуральную кровь он не столько видел, сколько прозревал и знал, что все эти милые участники пьяных потасовок, погоняемые чертями, несутся сломя голову к адской пропасти.

Он прилагал все усилия, вопреки утверждениям той же Галины, чтобы не оставлять Есенина одного в „Стойле“ и по возможности уводить его оттуда вовремя домой или в другое место, где никто не стал бы разливать водку. „Поэт Клюев, совсем не пивший или изредка пивший очень мало, неизменно уводил нас в вышеуказанное место в Брюсовском переулке (тогдашнее местожительство Есенина. — С. К.)“. — показывал Ганин после своего ареста по делу „Ордена русских фашистов“ на допросе в ГПУ. Он же вспоминал, как Клюев увёл их в мастерскую Коненкова, где собравшиеся обсуждали работы скульптора и говорили о высоком искусстве. А 25 октября они трое, Клюев, Есенин и Ганин, выступали в Доме учёных на „Вечере русского стиля“. Как сообщила газета „Известия“, „в старый барский особняк, занимаемый Домом Учёных, пришли трое „калик перехожих“, трое русских поэтов-бродяг… Выступление имело большой успех“. Большой успех — мягко было сказано. Публика была совершенно ошарашена и покорена услышанным.

Клюев читал стихи из „Львиного хлеба“, которые потом он объединил в цикл „Песни на крови“.

Псалтырь царя Алексия, В страницах убрусы, кутья, Неприкаянная Россия По уставам бродит, кряхтя.
Изодрана душегрейка, Опальный треплется плат… Теперь бы в сенцах скамейка, Рассказы про Китеж-град,
На столе медовые пышки, За тыном успенский звон… Зачураться бы от наслышки Про железный неугомон,
Как в былом всхрапнуть на лежанке… Только в ветре порох и гарь… Не заморскую ль нечисть в баньке Отмывает тишайший царь?
Не сжигают ли Аввакума Под вороний несметный грай?.. От Бухар до лопского чума Полыхает кумачный май.

Каждая строчка огненной искрой пробивала переполненный зал. А финальная строфа, пророчащая о новом небе и новой земле, о начале новой истории, довела его до исступления.

В лучезарье звёздного сева, Как чреватый колос браздам, Наготою сияет Ева, Улыбаясь юным мирам.

И здесь воочию обозначилась пропасть между нынешним Клюевым и нынешним Есениным. Клюев от кошмара настоящего, опрокинутого в прошлое, в никонианскую эпоху, уходил к грядущим временам Воскресения мира… Есенин — весь был в кошмаре современности.

Клюев с опущенной головой слушал отчаянные есенинские выкрики в пространство.

И я сам, опустясь головою, Заливаю глаза вином, Чтоб не видеть в лицо роковое, Чтоб подумать хоть миг об ином.
Что-то всеми навек утрачено. Май мой синий! Июнь голубой! Не с того ль так чадит мертвячиной Над пропащею этой гульбой.

(Эта „мертвячина“ потом и найдёт своё место в „Бесовской басне про Есенина“).

Что-то злое во взорах безумных, Непокорное в громких речах. Жалко им тех дурашливых, юных, Что сгубили свою жизнь сгоряча.
Жалко им, что октябрь суровый Обманул их в своей пурге. И уж удалью точится новой Крепко спрятанный нож в сапоге.

„Боже милостивый! Что ж он творит? Так и головы не снести. И сам на нож напорется…“

Дома Есенин просил ещё Клюева читать стихи. И Клюев читал, и собравшиеся вокруг женщины млели от восхищения, а потом, когда он уходил, ругмя ругали его: и обжора он (а они тут впроголодь живут), и ханжа, и подлец, и притворщик, и Есенину нашёптывает всякие юдофобские речи, разжигая в Серёже антисемитские настроения… Клюев, в самом деле, не скрывал своего отношения к происходящему. Рассказывал — кто и как допрашивал его во время ареста, что сажали его в тюрьму и держали в пыточной „пробковой камере“ угнездившиеся в ГПУ „жиды“, что вообще „жиды правят Россией“. „Клюев… тихо, как дьячок великим постом, что-то читает в церкви, — писала потом Анна Назарова, — соболезновал о России, о поэзии, о прочих вещах, погубленных большевиками и евреями. Говорилось это не прямо, а тонко и умно, так что он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего…“ Для Клюева ещё одна рана — невозможность толком поговорить с Есениным по душам. Девицы, как бы он любезно с ними ни обходился — чужие. И их враждебность к себе он ощущал буквально кожей. И всё же пытался вылить Есенину свою боль.