Выбрать главу

Да, все дело в категории. И в мере. Но мера вещей божественная, вернее, богочеловеческая, дается не сразу. И кто не был влюблен в безмерность, не найдет ее никогда.

«Широк человек, я бы сузил», — говорит о человеке Достоевский. О человеке современном этого не скажешь. Он как будто достиг предельной узости во всем — в политике, в религии, в революции, только в «любви» безмерен. Человечество еще не родилось. И не праздное ли занятие мечтать сейчас о богочеловечестве, когда каждый — один, в своем аду?

Праздное или нет — не знаю. Времена и сроки от нас скрыты. Однако то, что происходит с нами сейчас, может быть, заставит нас понять, что в одиночестве — мы погибнем, вместе — спасемся.

Вот что я приблизительно думал двадцать лет назад о книге Георгия Иванова и продолжаю думать до сих пор.

Да, нашим абсолютом стал пол. Теперь это совершенно ясно. И от этого все наши несчастья, все.

Памяти Н.А. Оцупа[232]

Не помню точно, когда и где я с ним познакомился. Кажется, в одном из литературных кружков, которыми изобиловал тогда Петербургский университет, куда мы оба только что поступили. Фамилия, впрочем, была мне знакома с давних пор. Мы жили на Надеждинской в доме Чайковского, и не раз по дороге в школу я останавливался на углу Литейного и Бассейной перед витриной придворного фотографа А. Оцупа. Одним из его многочисленных сыновей и был Н.А.

Он кончил царскосельскую гимназию, директором которой был поэт Иннокентий Анненский[233] и где также учился Н.С. Гумилев[234], кончивший ее несколькими годами раньше. Мое первое воспоминание о Н.А. довольно смутное (их вообще немного. Несмотря на взаимную симпатию, мы встречались редко…). Какая-то комната, вечер. Кажется, это было у него. От лампы с низким абажуром полутемно. Н.А. шагает из угла в угол, читая стихотворение о каком-то укротителе, который говорит: «Ты больше не житель, ты больше не житель!» Из темного угла поэт Адуев[235] замечает, что это можно понять как намек на черту оседлости. Потом Н.А. просят прочесть стихотворение о «маленьком эстонце», которое всем очень нравится. Н.А. читает:

Маленький эстонец. Пуговки на лаковых ботинках Могут твой умишко думой удосужить. Даже генералы на цветных картинках Одеваются гораздо хуже.

После этого до новой встречи с Оцупом проходит много времени. Я его не помню ни на собраниях нашего литературного кружка, ни в знаменитом университетском коридоре, где встречались все, от Георгия Иванова и Адамовича до Сергея Павловича Жабы[236] и его неразлучного спутника (которого я до сих пор не знаю, как звали). Впоследствии выяснилось, что Оцуп в то время был в Париже, увлекался Бергсоном[237] и слушал в Сорбонне его лекции о «Творческой эволюции». Впрочем, и по своем возвращении осенью 1914 г. в Петербург он был в нашем кружке[238] — редкий гость. Его больше влекло к Гумилеву и к «акмеизму», с которым мы боролись, считая это направление ложным.

В сентябре 1914 г. я встретил Оцупа в университете и не узнал. Он отрастил себе в Париже усы, которые ему не то что не шли, но совершенно его меняли. Это был не он. Вскоре он их по моему совету сбрил, и, кажется, навсегда.

Среди нас он, пожалуй, был самый взрослый. Не по годам, конечно — большинству еще не было 21 года, — а по отсутствию столь юности свойственного легкомыслия. Он был практичен и понимал, что стихами не проживешь, — то, о чем мы тогда не думали совершенно. Этим я отнюдь не хочу сказать, что им в его сближении с кружком Гумилева и с «Цехом поэтов» в какой-либо мере руководил расчет. Нет, он просто чувствовал себя там более в своей среде, чем в нашем буйном, разноголосом кружке, относительно которого он, должно быть, решил, что ничего путного из него не выйдет. В акмеизме, как в реакции на символизм или на то, что называли тогда символизмом, была своя правда. Беда лишь в том, что акмеист на свете был всего один — Гумилев. Ни Анна Ахматова, ни Мандельштам, ни Адамович, ни — потенциально — Георгий Иванов — акмеистами не были, по крайней мере в том смысле, в каком это понимал Гумилев, да и вообще ни в каком. Это были просто хорошие поэты, пишущие хорошие стихи. Не две школы, а два сорта стихов — плохие и хорошие, из которых не все хорошие непременно принадлежали перу «акмеистов».

Но тогда мы этого не понимали. Мы боролись за верный принцип вслепую. Символизм не школа, не направление, а сама природа искусства. Всякое искусство по существу — символично. Акмеисты отталкивались не от символизма, а от его вырождения — от плохих стихов. Это ясно, как ясно, что поэзия Анны Ахматовой — поэзия более совершенная, более глубокая, чем поэзия Гумилева.

Как-то на лекции профессора Шляпкина по истории русской литературы я познакомился с одним студентом. Шляпкин был неимоверно толст и не во всякую дверь проходил даже боком. Аудиторию для него выбирали с дверью двустворчатой, широкой. Кроме того, случалось, что, откинувшись во время лекции на спинку стула, так что из-за живота не было видно головы, он на несколько минут засыпал. На лекции, о какой речь, Шляпкин мирно похрапывал, когда вошел на цыпочках опоздавший студент и сел со мной рядом. Он был высок, худ, бледен. Звали его Георгий Маслов.

Я вспомнил о нем не случайно. Он и Всеволод Рождественский (оставшийся в России — в прошлом году его стихи были напечатаны в «Литературной газете») — два вышедших из нашего кружка поэта, в которых, особенно в Москве, уже тогда было все, что пришло на смену акмеизму. Маслов быстро созрел, но и рано умер — после революции, в Сибири, у Колчака, от тифа. Он был женат на поэтессе Анне Регат (Тагер)[239], с которой познакомился в нашем кружке и которая, надо надеяться, сохранила его стихи и незадолго до смерти написанную и, кажется, изданную (где?) поэму «Аврора». (Не о крейсере, конечно, обстреливавшем в октябре 1917 г. Зимний дворец, а об «Авроре» пушкинской.)

Я запомнил несколько его стихотворений, из которых привожу два:

Не нам весеннее безумье И трепетный поток стихов. Наш жребий — трудное раздумье И нищенская скупость слов.
Намеков еле зримых тканью Скрыв мысли тайные свои, Нас Баратынский вел к молчанью И Тютчев говорил «таи».
И пусть из радостного плена, Из недр божественного сна Слова стекают, словно пена С бокала полного вина.

Второе:

Полна смущенья и тревоги, Ты убегала в темный лог, Но распаленный, быстроногий, Не отставал дубравный бог.
Ты спотыкалась, ты молилась, И боги слышали твой крик. И ты чудесно превратилась В невнятно шепчущий тростник.
Но он сломал твой стебель тонкий, Отверстье выдолбил в стволе. Твой стон печальный и негромкий Повеял небу и земле.

Продолжаю об Оцупе. Он сыграл в моей жизни большую роль: это он в 1916 г. ввел меня к Мережковским.

вернуться

232

Памяти Н.А. Оцупа. Возрождение. 1959. № 86. Оцуп Николай Авдеевич (1894–1958) — поэт, критик, прозаик, драматург, литературовед, мемуарист. В эмиграции с 1922 г.

вернуться

233

Анненский Иннокентий Федорович (1855–1909) — поэт, критик, драматург, переводчик, педагог. В 1896–1905 гг. директор Николаевской гимназии в Царском Селе. Оцуп о годах учебы в этой гимназии написал очерк «Царское Село (Пушкин и Иннокентий Анненский)».

вернуться

234

…где также учился Н. С. Гумилев… — Поэт, критик, переводчик Николай Степанович Гумилев (1886–1921) учился в Николаевской гимназии (Царское Село) с осени 1903 по 1906 г.

вернуться

235

Адуев Николай Альфредович (1895–1950) — писатель, поэт- сатирик.

вернуться

236

Жаба Сергей Павлович (1894–1982) — парижский профессор, публицист, печатавшийся в журналах «Современные записки», «Вестник Русского студенческого христианского движения», «Новый град», газете «Русская мысль».

вернуться

237

Бергсон Анри (1859–1941) — французский философ, представитель интуитивизма и философии жизни. Автор труда «Творческая эволюция» (1907). Лауреат Нобелевской премии по литературе (1927).

вернуться

238

…он был в нашем кружке… — Оцуп об университетском «Кружке поэтов» вспоминает в «Дневнике в стихах»:

вернуться

239

Анна Регат (Регатт) — псевдоним поэтессы, очеркистки Е.М. Тагер (1895–1964), с 1916 г. жены Г.В. Маслова.