Выбрать главу

«В первый раз мы жили там, когда мне было всего четыре года», — вспоминает З.Н. о своем «первом Петербурге». «Мне помнятся только кареты, в которых мы ездили, да памятник Крылову в Летнем саду, куда меня водила няня Даша и где играло много детей. Впрочем, еще Сестрорецк, лес, море и белые снежинки, падавшие на мое белое пальто (в мае)».

Я претепло одета, Под капором коса. Иду — теперь не лето — Всего на полчаса.[469]

Но однажды няня Даша повела ее не в Летний сад, а в Гостиный двор — покупать куклу. Был конец марта, и не белые снежинки падали на ее белое пальто, а громадные хлопья мокрого снега, похожие на грязные носовые платки. Но «маленького человека» ждало разочарование — первое в жизни. Тот, по ее словам, «удар о стену, которую мы, может быть, перейдем только после смерти». Вместо куклы она пожелала живую девочку, находившуюся в магазине, да так настойчиво, что няня Даша с трудом увела ее домой. «Желанья были мне всего дороже…»[470]

В этом ее первом желании, как в фокусе, — все, о чем она потом в жизни мечтала и от чего не могла, не умела (а может быть, просто в глубине души не хотела) отказаться. За несколько недель до своей смерти она, полупарализованная, на обложке книги, которую перелистывает — антологии русской поэзии «Якорь», — левой рукой, справа налево, так что прочесть написанное можно только в зеркале, нацарапывает:

По лестнице… ступени все воздушней Бегут наверх иль вниз — не все ль равно? И с каждым шагом сердце равнодушней: И все, что было, — было так давно…[471]

Эта беспомощная, последняя попытка преодолеть свою слабость — одно из бесчисленных доказательств ее воистину необыкновенной живучести: «Неугасим огонь души»[472].

Но кто бы мог предположить, что в этом хрупком, эфемерном, не от мира сего существе, какой она казалась, такая сила?

II

Первая исповедь. О ней — в «Заключительном слове». Бедная, на деревенскую похожая церковь. За высокими окнами — верхушки зеленеющих деревьев. Тишина. Весна… Кстати, как это до сих пор никто из критиков не отметил ее замечательный язык — ясный, острый, сверкающий, как чистейшей воды алмаз. По поводу этой своей первой исповеди она пишет: «Но искупленья я еще не понимаю», — и прибавляет: «Я, очевидно, не понимаю и покаяния».

Теперь, когда ее «труды и дни»[473] известны, это признание особенно поражает, чтобы не сказать — потрясает. За всю ее долгую жизнь — ни одного факта, ни даже намека на факт, который свидетельствовал бы, что она хоть раз чистосердечно в чем-нибудь покаялась, смирилась, признала себя виноватой или хотя бы просто попросила у кого-нибудь прощения, извинилась. Нет — ни смирения, ни покаяния. Она словно боится, что, смирившись, покаявшись, она потеряет тот внутренний «упор», ту от ее сознания скрытую «пружину», благодаря которой она плохо ли, хорошо ли, но продолжает держаться на поверхности, когда другие камнем идут ко дну.

Но слабости смирения Я душу не отдам… Не дам Тебе смирения, Оно — удел рабов.[474]

В своей книге о Мережковском она вспоминает, что, когда ее отец был ею недоволен, он переставал обращать на нее внимание, и она знала, что необходимо (ее слово) идти просить прощения. Но о том, каких ей это стоило усилий, она молчит. И что она шла и прощения просила, свидетельствует о ее действительно безграничной к отцу любви.

Стихи писать она начала семи лет. Вот ее первое стихотворение:

Давно печали я не знаю, И слез давно уже не лью. Я никому не помогаю, Да никого и не люблю.
Людей любить — сам будешь в горе. Всем не поможешь все равно. Мир что большое сине-море, И я забыл о нем давно.[475]

А вот для сравнения другое, написанное в конце жизни:

Я на единой мысли сужен, Смотрю в сверкающую тьму, И мне давно никто не нужен, Как я не нужен никому.[476]

Та же тема, тот же размер с неизменным мужским родом — то же отношение к миру, обиженно-презрительное, как у лермонтовского Демона.

В своей книге о Мережковском она так определяет свою натуру: «У меня остается раз данное, все равно какое, но то же. Бутон может распуститься, но это тот же самый цветок, к нему ничего нового не прибавляется».

Все, что она знает и чувствует в семьдесят лет, она уже знала и чувствовала в семь, не умея этого выразить. «Всякая любовь побеждается, поглощается смертью», — записывала она в 53 года («Заключительное слово»). И если она четырехлетним ребенком так горько плачет по поводу своей первой любовной неудачи («живая кукла»), то оттого, что с предельной остротой почувствовала, что любви не будет, как почувствовала после смерти отца, что умрет.

Не менее интересно и ее второе стихотворение, написанное два года спустя, то есть — когда ей было девять лет.

Довольно мне тоской томиться И будет безнадежно ждать! Пора мне с небом примириться И жизнь загробную начать.

У Лермонтова:

Хочу я с небом примириться…[477]

Даже если она в девять лет «Демона» читала, что не невозможно, — это не подражание. В 1905 г. она пишет:

Мне близок Бог, но не могу молиться, Хочу любви, и не могу любить.

У Лермонтова:

Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться.

И таких совпадений много. Недаром ее так к Лермонтову влечет. Некоторые его стихотворения она даже помнит наизусть, в то время как свои, за редкими исключениями, — никогда.

О ее детстве и первых юношеских годах мы не знаем почти ничего. Время, в каком она родилась и выросла — семидесятые-восьмидесятые годы, — не наложило на нее никакого отпечатка. Она с начала своих дней живет как бы вне времени и пространства, занятая чуть ли не с пеленок решением «вечных вопросов». Она сама над этим смеется в одной из своих пародий, писать которые мастерица.

Решала я — вопрос огромен[478], — Я шла логическим путем. Решала: нумен[479] и феномен[480] В соотношении каком?

Вопросы общественные? Какая скука! И когда на ее горизонте появляется двадцатитрехлетний Мережковский со своим отвлеченным гуманизмом и своими даже для того времени слабыми стихами, она в первую минуту инстинктивно от него отшатывается. Ведь не только стихи его слабы, но он и верхом не ездит, и не танцует.

вернуться

469

Я претепло одета… — Из стих. «Девочка» (1912).

вернуться

470

«Желанья были мне всего дороже…» — Из стих. «Брачное кольцо» (1905).

вернуться

471

По лестнице… ступени все воздушней… — Четверостишие, написанное Гиппиус на обложке коллективного сборника стихов «Якорь» (Берлин, 1936). Стихотворение привел также С.К. Маковский в книге «На Парнасе Серебряного века» (Мюнхен, 1962; очерк «Зинаида Гиппиус»).

вернуться

472

«… Неугасим огонь души». — Из стих. «Неотступное» (1925).

вернуться

473

«Труды и дни» — название дидактической поэмы древнегреческого поэта Гесиода (ок. 700 до н. э.).

вернуться

474

Но слабости смирения… — Неточно из стих. «Оправдание» (1904).

вернуться

475

Давно печали я не знаю… — В письме к В.Я. Брюсову от 11 января 1902 году, посылая это стихотворение, Гиппиус вспоминала: «В 1880 г., т. е. когда мне было 11 лет, я уже писала стихи (причем очень верила во «вдохновение» и старалась писать сразу, не отрывая пера от бумаги). Стихи мои всем казались «испорченностью», но я их не скрывала. Были довольно однообразны, не сохранились, но вот, помню кусочки одного из самых первых. Оцените детскую и странную искренность. Должна оговориться, что я была нисколько не «испорчена» и очень «религиозна» при всем этом. <…> Выписываю со всеми трогательными «рифмами», как помню. Вот вам ваше сердце — в теле одиннадцатилетней девочки, едва прочитавшей Пушкина и Лермонтова — потихоньку! не знающей ни стиха, боящейся наказания за «испорченность», напрасно старающейся каяться перед Христом «нищих духом и обремененных!» (Российский литературоведческий журнал. 1994. № 5/6. С. 288. Публикация М.В. Толмачева).

вернуться

476

Я на единой мысли сужен… — Из стих. «Смотрю» («Я сужен на единой Мысли…»; 1930).

вернуться

477

Хочу я с небом примириться… — Из поэмы М.Ю. Лермонтова «Демон» (1838).

вернуться

478

Решала я — вопрос огромен… — Из стих. «Любовь к недостойной» (1902).

вернуться

479

Нумен, ноумен (греч.) — непознаваемая «вещь в себе»; термин, введенный немецким философом Иммануилом Кантом (1724–1804).

вернуться

480

Феномен (греч. являющееся) — в философии И. Канта изменчивая часть бытия.