Выбрать главу

В первый же год после свадьбы, в Петербурге, происходит одна важная перемена: он бросает стихи и начинает писать прозу. Она стихи не бросает (не бросит никогда), но тоже большую часть времени посвящает прозе. Эта ее попытка — не первая. Она уже писала дневники, не говоря о письмах (которые часто — образец эпистолярного искусства). Но теперь она прозу пишет главным образом из-за денег, чтобы дать Мережковскому возможность свободно работать над его первым романом[488] «Юлиан Отступник».

Откуда он, этот «Юлиан», и его продолжение «Леонардо да Винчи» — вторая часть ставшей знаменитой трилогии?

«Идея «двойственности», которую он развивал в романе «Леонардо», — казалась мне фальшивой, — пишет она в своих воспоминаниях, — и я принялась ему это доказывать». Напрасно: идея — ее, и у нее им взята.

О, мудрый Соблазнитель, Злой Дух, ужели ты — Непонятый Учитель Великой красоты.

И «Юлиан» и «Леонардо» вышли из этого четверостишия, случайно оброненного ею зерна. Но когда Мережковский был еще увлечен «двойственностью» («бездна вверху, бездна внизу»), она от этой идеи уже отошла, поглощенная другой, ставшей потом главной идеей его жизни.

Что она старается эти его «опоздания» объяснить — а они понятны: даже в плане духовном так сразу не родишь, — доказывает, что она их взаимоотношений не понимает. Ей кажется, что те же идеи — в нем, но только до его сознания они доходят позже. У него, по ее теории, — «медленный и постоянный рост (курсив ее), в одном и том же направлении, но смена как бы фаз, изменение (без измены)». Смена фаз! Но дело ведь не в процессе беременности, а в обусловливающем этот процесс оплодотворении. И если бы она была в самозарождении его идей так твердо убеждена, то не искала бы этому все время доказательств.

Конечно, сказать, что каждая его строка внушена ею, — нельзя. Она дает главное — идею, а там уже его дело, он свободен оформить, развить ее по-своему. Роль его не менее значительна, не менее ответственна, чем ее. Только это — не та, какую ему обычно приписывают. А если трудно установить с точностью момент зачатия физического, то момент духовного оплодотворения — неуловим совершенно.

V

«Что касается меня, то я в это лето (1905 г.) вдруг погрузилась в одну мысль, которая сделалась чем-то у меня вроде idee fixe* [*Навязчивая идея (лат.).], и моя idee fixe была — «тройственное устройство мира». Это и есть та идея, которая в ней зрела, когда Мережковский еще увлекался «двойственностью».

Он эту новую идею тотчас же подхватывает. Еще бы! Он ее «так понял подкожно, изнутри, — радуется Гиппиус, — что ясно: она, конечно, была уже в нем, еще не доходя пока до сознания». Как она скромна! Эта идея ей стоила чуть ли не спасения души, и если она не погибла, то исключительно благодаря чуду. Но ей все равно. Она свое дело — дело своей жизни — сделала. Очередь за ним. И, как свидетельствует ее запись, он оказался на высоте.

«Он дал ей (этой идее) всю полноту, преобразил ее в самой глубине сердца и ума, сделав из нее религиозную идею всей своей жизни и веры — Идею Троицы, Пришествия Духа и Третьего Царства или Завета (курсив ее). Все его работы последних десятилетий имеют эту — и только эту — главную подоснову, главную ведущую идею».

Яснее сказать нельзя. Конечно, ни один из шестидесяти двух томов сочинений Мережковского сочинением Гиппиус не становится. Но по существу это не меняет ничего. А «кухня» никого не касается. Это дело — личное, интимное. И слава Богу, что у писателя Мережковского такая умная жена.

Есть еще одно доказательство влияния Гиппиус на творчество Мережковского — некий, Мережковскому совершенно несвойственный запах —

Как будто тухлое разбилося яйцо, Иль карантинный страж курил жаровней серной, —

каким иногда веет от его вполне благочестивых произведений.

Когда в 1903 г. Победоносцев запретил Петербургские религиозно-философские собрания, то, может быть, одной из причин был этот неуловимый запах, который он почувствовал в царившей на собраниях атмосфере свободы.

Для первого заседания этих собраний, 29 ноября 1901 г., происходивших в зале Географического общества на Фонтанке, Гиппиус заказывает себе черное, на вид скромное платье. Но оно сшито так, что при малейшем движении складки расходятся и просвечивает бледно-розовая подкладка. Впечатление, что она — голая. Об этом платье она потом часто и с видимым удовольствием вспоминает, даже в годы, когда, казалось бы, пора о таких вещах забыть. Из-за этого ли платья или из-за каких-нибудь других ее выдумок недовольные иерархи, члены Собраний, прозвали ее «Белая дьяволица». Но это, скорее, — дурной вкус и легкомыслие. Ее кумовство с чертом выражалось иначе.

Верит ли она в Бога? Вопрос как будто неуместный. Но при ближайшем знакомстве с ее «трудами и днями» он возникает сам собой. Так сразу на него, однако, не ответишь. Одно можно сказать: в черта она верит. Это — твердо. Вот как верил Гоголь, Достоевский и как не верил Толстой. Черт для нее — существо реальное, одно из ее главных, если не главное, действующих лиц. Впрочем, в ее произведениях он большей частью в тени, за кулисами и показывается лишь изредка, кроме тех случаев, конечно, когда рассказ или стихотворение ему посвящены* [* Как, например, в рассказе «Иван Иванович и черт».]. Но нельзя себе представить такого ее серьезного метафизического письма или разговора, где тема о черте не занимала бы первого места.

Она сама рассказывала, как в молодости сделала себе однажды ожерелье из обручальных колец ее женатых поклонников. Отзвук этого — в ее стихотворении «Мудрость», где она, под видом чертовки, крадет «у двух любовников любовь».

Сидят, целуясь… А я, украдкой, Как подкачусь, да сразу — хвать! Небось друг друга теперь не сладко Им обнимать да целовать![489]

Вот чему ее научил «Непонятый Учитель». И с тем же легкомыслием, с каким она описывает свое для Религиозно-философских собраний придуманное кафешантанное платье, она в своих воспоминаниях приводит сказанную ею на паперти после венчания фразу: «Мне кажется, что ничего и не произошло особенного», — на что один из шаферов отвечает: «Ну нет, очень-таки произошло, и серьезное».

В этом она, впрочем, скоро и сама убедится. «Нет, Дима, так тебя любить, как я люблю Дмитрия, я не могу» (письмо Д. Философову, 1905 г.). «Ведь мы — одно существо», — говорит она о себе и Мережковском уже после его смерти. Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность. И если представить себе Мережковского как некое высокое дерево с уходящими за облака ветвями, то корни этого дерева — она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду — не подозревает никто.

VI

Лето 1905 г. Мережковские проводят на даче в имении «Кобрино» по Варшавской железной дороге. Оттуда в июле она пишет Д. Философову на 32 страницах письмо — он живет с ними, но уехал на месяц к себе в имение повидаться с матерью[490]. Это письмо делает честь не только ее уму, но и мужеству, с каким она обнажает свою душу.

«Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, — спрашивает она Философова, — что такое холодный человек (курсив Гиппиус), холодный дух, холодная душа, холодное тело — все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же, живет ощущение этого холода, его «ожог» — иначе сказать не могу. Смерть лучше, когда она — небытие просто, и холод ее только отсутствие всякой теплоты; а этот холод — холод сгущенного воздуха, и бытие — как бытие в Дантовом аду, знаешь, в том ледяном озере…»

вернуться

488

…его первым романом… — Исторический роман «Смерть богов. Юлиан Отступник» (опубл. 1895) — первый в трилогии «Христос и Антихрист», продолженной романами «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» (опубл. 1901) и «Антихрист. Петр и Алексей» (опубл. 1905).

вернуться

489

Сидят, целуясь… А я, украдкой… — Из стих. «Мудрость» (1908).

вернуться

490

Мать Философова — Анна Павловна Философова (урожд. Дягилева; 1837–1912), деятельница женского движения в России, одна из учредительниц первых женских трудовых артелей, в том числе артели переводчиц, а также петербургских Высших женских (Бестужевских) курсов (1878), инициатор создания Русского взаимно-благотворительного общества (1899).