Выбрать главу

Уже по одному этому можно судить, насколько искренно она допускает возможность правды у Философова. Но какую бы форму их отношения ни принимали, с занятых позиций ни он, ни она не сойдут. Философов действительно отличался исключительным безволием, и то, что она говорит о его природе, по существу, верно. Но он вовсе не был против «низведения неба на землю». Он лишь указывал на опасность смешения двух порядков — человеческого и божеского, разделить которые до конца на практике не так-то просто. А Гиппиус с этой опасностью играла все время.

Он на ее письмо не отвечает. Дальнейшие объяснения происходят, по-видимому, устно, при встречах, которые он часто откладывает, посылая коротенькие записки карандашом вроде: «Зина, милая, я не могу сегодня быть». На Гиппиус, когда она права, он не сердится. В своих недостатках, в частности в своем безволии, он вполне отдает себе отчет и не старается казаться лучше, чем он есть на самом деле, по крайней мере перед Мережковскими. Но «святость» Гиппиус медленно его разлагает и в конце концов доводит до раздвоения личности, что парализует его волю почти совершенно. Вот характерное для него письмо — одно из многих, — в котором он признается в своей, доводящей его до отчаяния, слабости.

«Дорогая Зина, — пишет он Гиппиус, — я не знаю, что со мной делается. Как только соберусь к вам — так начинаю выдумывать повод, чтобы не идти. Какой-то страх, глупый страх. В воскресенье пошел с сестрой на совещание родителей, а вчера был на редакционном собрании «Жупела». Какая-то реакция, которая сегодня, слава Богу, начала проходить, и я по крайней мере в силах написать это письмо. Думаю, все опять пройдет, но сколько чувства какого-то отчаяния за свою слабость. Впрочем, я чувствую себя плохо физически.

Постараюсь прийти сегодня. Говорю, постараюсь, потому что еще нет уверенности. Но, повторяю, слава Богу, лучше. Завтра надеюсь окончательно войти опять в колею и избавиться от какого-то острого нежелания вас видеть, то есть конечно, не вас, единственных близких, а вернее, себя. Ваш Дима».

III

В конце апреля 1905 г. Мережковские с Философовым едут в Крым, где живут несколько недель вместе. Потом Философов возвращается в Петербург, а Мережковские через Константинополь — в Одессу.

12 мая Гиппиус пишет Философову из Ялты длиннейшее, на 16 страницах, письмо. В нем ничего непосредственно касающегося их отношений нет, кроме нескольких замечаний, из которых видно, что она влюблена по-прежнему. «Дм<итрий> все говорит, — приписывает она на полях, — как много дало это наше путешествие. Я не говорю, но столько знаю!» И на другой странице: «Поехали на Ай-Николу. Хоть и не было тебя (по предложению Философова они все трое перешли на «ты». — В.З.) — не могу сказать, чтобы я не наслаждалась глубоко». Но письмо это важно в другом отношении. Она в нем впервые говорит о своей еще не додуманной до конца идее «тройственного устройства мира», имевшей такое громадное влияние на творчество Мережковского и на всю их последующую совместную работу. Философов, хотя и не сразу и не без оговорок, тоже ее принял.

Эта весна в Крыму — затишье перед бурей. Уже на обратном пути, в Одессе, их ждала неожиданная встреча. Тут как раз пришел пароход с ранеными из Японии. В гостинице, где остановились Мережковские, поместили нескольких офицеров порт-артурских. «Чего мы в их комнатах не насмотрелись! — пишет Гиппиус в книге о Мережковском. — И такое осталось впечатление, что все эти «вернувшиеся» из огня войны — люди уже (или еще) ненормальные». Эта встреча послужила Гиппиус темой для рассказа «Нет возврата» (первоначально «Дыра в голове»), напечатанного в ее сборнике «Лунные муравьи».

Дача в имении «Малое Кобрино», на станции Суйда по Варшавской железной дороге — небольшой старый дом, — где Мережковские проводили это лето, была очень приятна. Они жили там втроем с Философовым. В середине июля он собирался недели на две в свое имение «Богдановское» Псковской губернии к матери — у него было к ней дело, — а затем назад в «Кобрино». Дело же было такое: Мережковские предложили ему поехать с ними за границу на год или даже на два-три, где они могли бы сжиться совместно и узнать новое, годное потом и для дела в России. В России все равно делать было нечего. «Мир искусства» уже не выходил, кончался и журнал Мережковских «Новый путь», Религиозно-философские собрания были закрыты. Философов хотел посоветоваться насчет поездки с матерью и испросить у нее на это благословение.

Он, конечно, как всегда, колебался. Но пугала его не жизнь за границей, а жизнь под одной крышей с Гиппиус. Уже в Ялте он начал понимать, какого рода чувства она к нему питает. А в «Кобрине» никаких сомнений на этот счет быть уже не могло.

В утро отъезда в Богдановское, 15 июля на рассвете, когда в доме все еще спали, она вдруг явилась к нему в комнату. Он довольно грубо отправил ее назад. Накануне вечером он ей написал письмо, которое, уезжая, подсунул под ее дверь. Вот что в нем было:

«Зина, пойми, прав я или не прав, сознателен или несознателен, и т. д., и т. д., следующий факт, именно факт остается, с которым я не могу справиться: мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях.

И тут вовсе не аскетизм, или грех, или вечный позор пола. Тут вне всего этого нечто абсолютно иррациональнее, нечто специфическое.

В моих прежних половых сношениях был свой великий позор, но абсолютно иной, ничего общего с нынешним не имеющий. Была острая ненависть, злоба, ощущение позора за привязанность к плоти, только к плоти.

Здесь же как раз обратное. При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом. Это доходит до болезненности. Вот пример: ты сегодня курила из моего мундштука — и я уже больше не могу из него курить из чувства специфической брезгливости. Я бы ни минуты не задумался курить из мундштука Дмитрия. Да прежде, до нашего сближения, у меня этого абсолютно не было. И вот между мной и тобой вырос какой-то факт, который вселяет мне ощущение какой-то доведенной до пределов брезгливости, какой-то чисто физической тошноты.

Если рассуждать грубо, можно сказать, что такое чувство должен испытывать всякий человек, соединяющийся с другим без полового влечения.

Это абсолютно не то. У меня был такой случай. Но там чувство жалости, там нет бунта, просто бесконечное огорчение.

Здесь же все мое существо бунтует и у меня острая ненависть к твоей плоти.

Вот факт. Теперь что же мне делать?»

Она ему отвечает в тот же день в «Богдановское» трактатом на 32 страницах. Права она или нет, но она его любит и потому перед собой права, как прав перед собой Философов, который ее не любит. Ее любовь ноуменальна и трансцендентна, его нелюбовь тоже ноуменальна и трансцендентна. Их поединок не может кончиться ничьей победой, а лишь двойным поражением. Но они этого не понимают и продолжают бороться.

«Выслушай меня, Дима, — пишет она. — Я омрачила тебя, себя омрачила, отраженно — Дмитрия, но не прошу у вас прощения, а только нужно, чтобы я же мрак сняла, если то мне позволят силы и правда. От тебя хочу просить только одного: не осуди мое усилие выразить эту общую правду, даже когда увидишь, что усилие было напрасно, что я ничего не сумела сделать».

Но это как раз то, чего Философов не хочет знать. Он боится соединения Бога с полом. Однако, не считаясь с его идиосинкразией, она пытается объяснить то, что все равно не поймет нелюбящий, защитить свою любовь — «жалкие искры, краткие мгновенья моего святого чувства к тебе… Оно было все в Боге, от и через Него… Мгновенья религиозного чувства (не к тебе только, но к Богу, к природе) касались и духа моего и души и плоти. По отношению к Богу и к природе ты не осудил (да и как бы?), по отношению к себе ты — полусознательно или вполне сознательно, заподозрил похоть. Слишком это естественно… Во всякую чувственность всегда входила нить похоти, вот этой голой и холодной, всегда, с самого первого чувственного момента, плотского».