Убедить тебя я никакими доказательствами не могу. Тут можно только поверить. Если тебе это трудно теперь, то, милая моя, на коленях прошу тебя, поверь хотя бы на время, пока. Скоро, скоро, даст Бог, ты убедишься в правоте моей и не раскаешься, что поверила мне».
Но «материнского прозрения» у Анны Павловны[532] как раз не оказалось. Она не почувствовала, что ее «Дима» Зинаиду Николаевну не любит. В своем ответе из Богдановского, от 4 августа она пишет: «Ты меня не переубедишь в том отношении, что Зиночка тебя «зацапала», но из этого ничего не следует заключать. Я совершенно откровенно и раз навсегда, и в последний раз выскажу тебе все, что у меня на душе относительно Зиночки, — и баста. Не правда ли?
Ты бесхарактерный, и слава Богу, что тебя зацапала Зиночка, а не кокотка или какая-нибудь Елиз<авета> Никол<аевна> или Верочка Муравьева. Она умна и даст тебе ум, что же касается до ее телесных экстазов, о которых так цинично рассказывают ее подлые поклонники, которым она их расточала, то пойми, что до меня это вовсе не касается, какое мне до этого дело. Я лично ее не люблю, потому что она кривляка, но нам с ней не детей крестить, Бог с ней, пусть для нее я не существую и не ей быть разлучницей наших с тобой сердец».
Материнское благословение она дает тотчас же, в самом начале письма: «Мое благословение, ты знаешь, всегда и всюду с тобою и во веки (моего существования). Я очень сожалею, что ты раньше не возбудил со мной этого вопроса, который для меня не новость». Философов писал ей о своих заграничных планах еще прошлой осенью (когда мечтал с Чулковым). Анна Павловна ему об этом напоминает: «Спроси Зику[533], как я сочувственно относилась к твоей поездке. Я говорила, что как мне это ни тяжело, но я обязана с этим мириться для пользы твоей и будущего… Я не верю, чтобы вы поведали миру более «Герценов» и пр., и таланта у вас меньше, но что бы вы ни поведали, и на том спасибо».
После такого письма Философов мог бы со спокойной совестью пуститься в путь, тем более что Анна Павловна позаботилась и о материальной стороне поездки. Но он внезапно впадает в состояние, какое в <1>902 г. предшествовало его разрыву с Мережковскими. Положение осложняется еще тем, что падает духом и Гиппиус. И если бы она не взяла себя вовремя в руки, возможно, что в этот раз Философов порвал бы с Мережковскими окончательно.
Через шесть недель после письма Анны Павловны, 13 сентября, Гиппиус пишет Философову: «Дело в том, что я не верю в нас. Это ужасно страшно. Я почти не могу этого переживать одна, а между тем приходится. Вы не помогаете мне, не поддерживаете — потому что не можете. Если б могли — так ведь я бы верила.
В корне не верю, что мы, нашим соединением, сделаем что-нибудь. У нас нет сил, ни у кого, на соединение. Всякое старочеловеческое ближе нашего, плотнее, реальнее. А мы не способны ни на старое, ни на новое.
Дмитрий таков есть, что он не видит чужой души, он ею не интересуется… Он и своей душой не интересуется. Он — «один» без страдания, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть. Ты точно заколдован, в феноменальном параличе, ты — крик во сне, когда нет голоса, твоя импотентность в проявлении исключительна, стены твоего дома — кругом брандмауэры. Ты, может быть, и страдаешь от этого… не знаю. Мне все равно, потому что если и есть страдание, то так как и оно не проявляется, не является, не касается мира — то его как бы и нет. Ни к тебе путей, ни от тебя.
Я хуже всех. И мне хуже всех. Я свои острые переживания (откуда взявшиеся?) принимала за факты. Устроила что-то, «пусть этот стул будет экипаж, а этот — лошадь» и поедем… И видела все так, и точно ехала.
Я — мелковатая, самолюбивая, похотливая и холодная душа! Даже и это все рисовка, насчет «жгущего холода», холодная обыкновенно, скорее, сухая и лишь холодноватая бабья душа. С хитринкой перед собой, когда доходит дело до устроения себе приятностей.
Никогда я тебя не любила и влюблена не была, и все это один мой, перед собою, надрывный обман. Я, может быть, и Богу никогда не молилась, что все тоже обман желаний, а сухая душа не двинется.
Ведь не молюсь же я теперь. И не интересуюсь даже ничем религиозным. И ни на йоту не люблю тебя, и даже не представляю себе, как это было, когда я это хотела и мне «казалось». Основательно дом выметен».
Гиппиус, конечно, права. Но это — лишь часть правды. Иначе им ничего не оставалось бы — всем троим, — как разойтись в разные стороны. Философов это понимает, и переписка продолжается. Через три недели Гиппиус посылает ему новое письмо, написанное как бы другим человеком, где на 16 страницах развивает тему об опасности «двойной жизни». В этом письме характерны следующие строчки, прямого отношения к теме как будто не имеющие: «Тот, кого любят больше, чем он любит, — под властью, во власти этого любящего. Происходит фактически то, что не должно быть: человеческая власть одного человека над другим. Попрание свободы».
Гиппиус, по-видимому, уже тогда начала понимать, что единственная возможность сохранить отношения с Философовым — это не посягать на его свободу: живи как хочешь, выбирай что хочешь. И в ночь с 9 на 10 октября (годовщина смерти ее матери) она ему пишет: «Несколько дней тому назад (перед тем, как ты был у нас с Бердяевым) — мне вдруг с ясностью, с определенностью и почти ни с того ни с сего представилось, как ты приходишь к нам и говоришь с мукой, похожей на вражду, что не можешь ни быть с нами, ни ехать, что причины сложные и т. д. Я знала, и что отвечу тебе: почти ничего. Гораздо меньше, чем в <1>902 г. Что делай, как можешь и хочешь сам, а что мы останемся и будем ждать тебя, и ты всегда, во всякую минуту, найдешь нас там и такими, какими и где оставляешь. Что мы верим, что ты вернешься. Вот и все, старое, давно тебе известное и незыблемое».
Это очень умно. Но тут ей следовало остановиться. Тогда Философов почти наверно не сделал бы того, что она ему как будто подсказывала. Но она не соблюла меру, и результат получился обратный.
«И это «мечтанье воображения», — продолжает она, — преследовало меня с поразительной конкретной ясностью… А после это «мечтанье», даже это, показалось мне несбыточным. Чтобы такприйти и сказать, самому и скоро, — тебя не хватит (или хватит?)… Ты все не решался бы, а потом, пожалуй, написал бы… Да и то не скоро… Во всяком случае, я чувствую, что тебе не хочется ехать, может быть, хочется не ехать. Но мука в том, что ты, любя нас меньше, чем мы тебя, — не смеешь сказать нам это открыто и прямо в глаза (как нужно!) — и почти не смеешь взять мою помощь, которую мне так хочется тебе дать».
Относительно последнего позволительно усомниться. «Галлюцинации» Гиппиус, как она их сама называет, — не освобождают, а напротив, связывают, и, конечно, такое «попрание свободы» не могло Философова не возмущать. Он чувствовал себя все больше кроликом перед удавом. А Гиппиус хотя и действовала без сознательного расчета, но ее действия автоматически вели к тому, чтобы кролика проглотить… И вдруг, о неожиданность! Кролик оказал сопротивление.
Не письмо, а «меморандум», без обращения, на пяти страницах большого формата — вот что получили Мережковские. Начинался он так: «Я не еду в Париж (вопрос, конечно, не в конкретной поездке, а в ее символичности), потому что чувствую какое-то нарушение равновесия нашей тройственности». Это нарушение в том, что Философову вдруг стало скучно. «Если бы я не говорил раньше, что «мне скучно», я бы мог ехать, потому что равновесие не было бы нарушено. Но почему я говорил «мне скучно»? Вы утверждаете, что по слабости внутренней. Верю вам. Именно верю, но сам с полной ясностью этого не вижу. Думаю, что тут было много внешнего. Но раз у вас есть сомнения, то и я сомневаюсь, а потому покоряюсь без всякого надрыва и без всякой пассивности, а просто и радостно».
533
Зика — Зинаида Владимировна Ратькова-Рожнова (урожд. Философова; 1871–1966), сестра Д.В. Философова, дружившая с З.Н. Гиппиус.