Брат Никиты, Александр, служил тогда под Ленинградом, а когда с финнами заспорили, его первым на эту их линию Маннергейма и кинули. Ранен был, обморозился, но выжил. Весной вышел из госпиталя и перед отъездом домой к нам заглянул.
Вечер сидели, родных вспоминали, а потом в прихожей всю ночь чай кипятили. Много он мне чего поведал. Все оглядывался, не вышел ли кто, не подслушивают ли. Глаза бегали, лицо перепуганное, какое-то сизое, будто недавно кожу с него сняли. Я только одно понял: когда он окапывался, то в снегу саперной лопаткой на замерзшего красноармейца наткнулся. Хлястик еще от его шинели оторвал, пока разобрался: дело-то было в сумерках, спешил. «Мы, – говорит, – идем, а финн на дереве сидит и постреливает нас. Пока это мы разберемся, кто да откуда, он на лыжи – и был таков. Кукушками их называли». Погибло, померзло, мол, там нашего брата…
Жил он потом в Матигорах, с горбатой Софьей. Верка-то в ту пору замуж вышла. Прошел он, можно сказать, ад, а вот дальнейшая жизнь не заладилась – печаль с лица так и не сходила. Его много раз знакомили с девицами (думали, женитьба что-нибудь изменит), а он и беседовать с ними отказывался. А вот когда Германия напала, пить начал. До этого-то затворником был, а тут загулял, подружки появились…
В те дни, когда отправляли в армию, возле сельсовета рев стоял. Кругом народу полно, крик, шум, плач, пьяные мужики, как очумелые. Сын Игната, здоровенный рыжий Савелий, с длинными руками, на коротких ногах, долго петухом кружился среди подвод, а потом вскочил на телегу и прокричал для храбрости: «Я белофиннов бил! Поеду немцев бить!» Александр пьяный шатался – лыка не вязал. Тыкался среди мужиков как слепой, ровно чего искал, и больше его не видели. Пошли с проверкой, почему не уехал, – а он, оказывается, повесился…
Не могли понять, что его заставило…
А вот горемычная Софья всех пережила: мать свою схоронила и еще поводырем побыла перед смертью. Она старше нас с Никитой была ненамного, что-то лет на восемь-десять. В детстве это другой мир – восемь и шестнадцать: ты ребенок, она невеста. Все думали, что не жилец, а вот поди ты, всех схоронила. Когда мы детьми, бывало, разыграемся, она локти на калитку, подбородком упрется и смотрит на нас долгим тоскливым взглядом. Столько в нем горя и зависти виделось, что я даже глаза отводил: стыдно становилось за свою веселость. Я уже тогда ее трагедию понимал. Так вот и погибла вся семья Петра Семеновича.
– У других братьев судьба тоже не слаще, – сматывал снасти Алексей Михайлович. – А внучек-то, кажись, уже дремлет, притомился. Пойдемте, пожалуй, а то как бы вас не потеряли.
Алеша тут же вскочил, схватил рыбу, что Алексей Михайлович дал, и все направились в деревню.
– Деда, а где тот медведь, который говорил: все для детей? – спросил Алеша перед обедом.
– Давно это было, Алешенька. Надо будет поспрашивать, – ответил Юрий Павлович. – Хотя вряд ли найдем…
– Когда немцы напали, бабы всполошились – за своих мужиков переживали. А Надежда чуть что, Матвею в пику: «Настоящих мужиков давно на фронт отправили, а тебя и в армию не берут». До последних дней зло с языка капало, – рассказывал на следующее утро Алексей Михайлович. – Матвей не вытерпел. Пошел и записался в народное ополчение. «Может, хоть там от тебя польза будет», – съехидничала супруга.
Воевал он на Ленинградском фронте, медаль «За отвагу» заслужил. В конце сорок третьего его отозвали из армии и направили в какой-то горноэкспедиционный отряд в Киргизию. Там они всякие съемки делали, фотографировали с самолета почти весь Памир. Нашли, говорят, в горах урановую руду. Добывали полукустарным способом, по горным тропам к берегу Иссык-Куля спускали в мешках на ишаках, до Рыбачьего на «ЗИС-5» возили, а дальше – вагонами. Вот в сорок девятом атомную бомбу и взорвали. Но Матвей не дожил до Сталинской премии (в пятьдесят втором ее давали), погиб в лагере: пошутил в горах с погонщиком ослов – и… восемь лет.
Надежда в блокаду долго держалась. Весной сорок второго только слегла. Эшелон на эвакуацию готовили: обходили, записывали, кто с кем поедет. Врач взглянула на нее и махнула рукой: «Эта в траншею пойдет. А ты уже большая, – сказала доктор Ире, – вместе с сестренкой и поедете». Перед самой смертью Надежда все подзывала младшенькую. «Клашенька, подойди ко мне», – шептала она вкрадчиво, щурила глаза до узеньких щелочек. Но Ира прижимала сестренку, не отпускала. Ей казалось, будто мать недоброе замыслила. Очень уж как-то настойчиво звала.
Как мать схоронили, Клаша обреченно прошептала: «Теперь я умру». И не дождалась эшелона. Вот что это такое?