– Да. Жизнь у Филиппа тоже по-своему сложилась. Он выделялся среди парней. И на вечеринки, бывало, ходил ровно гость. Девки к нему льнули. Он не то чтобы себя выказывал, а вот стать какая-то у него была. В наше время тоже не все так благодушно между парнями складывалось – иногда ведь и дрались… Молодость – она не без греха. И мы не сразу стариками-то стали, тоже пошаливали: в воротяно кольцо, бывало, навыколачиваем – мужики в исподних выбегут, ругаются, а мы спрячемся и со смеху покатываемся. На гулянке, бывало, не одного, так другого чуть не до слез задразнят – иногда и до кулаков дело доходило…
Невеста его в Нижних Матигорах жила – он туда и укатил. Не остался с отцом-то в Ленинграде. Город ли испугал, Настасья ли его не захотела – кто их знает. Отчаянный был. Все кресты с куполов спиливал – тогда немного было таких охотников. Платили, правда, ему хорошо. Такой активист стал – куда там!.. От своего отца, Федора Семеновича, отрекся. Правда, тогда многие так делали, чтобы на новый путь встать – судьбу свою построить. По радио воспевали Павлика Морозова – он отца родного не пощадил. Многие ведь с него пример брали, всем героями хотелось быть. Родителей по доносу сажали, а детей – по путевкам в Артек. Так вот еще делали. С малых лет доносительство разжигали, чтобы уж никто не укрылся. Вековой уклад семьи рушили, раздор в дом вносили.
– Да, так вот, – продолжал Алексей Михайлович, закинув удочку. – Никто и не думал, что Филипп первостатейным активистом станет, чище всякой голытьбы. И совесть у него была какая-то кабацкая – что угодно мог сотворить. В партию ведь его еще приняли за кресты да за коллективизацию. Везде выступал: на сходе, в сельсовете. И Настя такая же была пустомеля. Все она знала, все видела, не баба – граммофон. Бывало, столько наговорит, что лучше бы ее и не слушал…
Я в тот год на родину приезжал и случайно на его сороковины попал. Оказывается, он все эти годы пластом пролежал. Я мельком слыхал, но как-то не отложилось в памяти. Купаться он, бывало, любил наособицу: разбежится – и прыгает вниз головой с кручи. Такой форс у него был. А в ту весну вода высокая стояла, река разлилась – затопило всю округу, топляков нанесло. Летом он, как всегда, прискакал на колхозной лошади, бухнулся ныром – и что-то нет его и нет… Из реки-то уж мужики еле вытащили. Сильно, видать, головой обо что-то ударился. И обездвижил. С тех пор так пластом и пролежал – что-то не сорок ли лет…
И Настасье не пришлось пожить-покрасоваться, раз мужик покалечился. До этого тайком все погуливала, а как поняла, что надежды на выздоровление нет, кинулась в гульбу: какое уж тут стеснение?.. Хоть пора гулянок и прокатилась, но она все одно старалась ухватить счастье за хвост. Полюбовников с бутылками в дом к себе водила, чтобы по улицам не шататься, славу не разносить. Все на глазах у Филиппа происходило. Сделать-то он ничего не мог. Да и говорил уже плохо. Так вот и жили…
Мать ее, Авдотья Романовна, высокая большеносая старуха, помогала в меру сил. Ее в деревне так и звали – Носуха. Она уже давно на пенсии была. Хоть там и пенсия такая же – двенадцать рублей в месяц да литр молока в день, но все одно какие-то деньжонки. Почти сорок лет в колхозе обряжухой ходила, коров доила да телят поила. Заглянула: зять лежит, дочери нет, пошарила по полкам – пусто. Кое-чем покормила Филиппа, а тут и дочь явилась, язык заплетается. Взяла картошину, солью обсыпала – и в рот: жрать, видать, охота. Поллитровку они с соседом только и выпили, вторая на столе так и осталась с колбасой. Не успели даже закусить – жена нагрянула. Теперь облизывается. «Не хватай грязной пакшой!» – закричала в сердцах Авдотья. «Тебя еще тут не видели!» – дико зыркнула Настасья на мать, злясь в уме на свою соперницу, что та обсобачила всяко да еще и за космы оттаскала – затылок все еще горел. «Где ты это синяк опять поймала?» – накинулась мать. «Где, где? О грабли ударилась!» – отмахнулась Настасья. «Хватит, говорю! Нас не срами и себя на укор не ставь! Бесстыдница…» – поднялась Носуха. «Не учи жить!» – огрызнулась Настасья. За словом она никогда в карман не лезла. Опыт большой: когда-то по деревням агитатором разъезжала, людей от Бога отваживала, всяко тоже приходилось выкручиваться. При Хрущеве с образованием в райком да исполком набрали – тогда она уж ненужной стала. Ну и жила на пенсию мужа, пока свою не получила. Первое время в огороде ковырялась, а потом заскучала, заскучала и… гулять начала.
Бежит по улице – ее только и слыхать: наколоколит, хоть уши затыкай. Прибахвалить, бывало, любила, хлебом не корми. Не молодайка уж была, а туда же – с мужиками заигрывала.
Смолоду Бог ее красотой не обидел. Лицо, ровно белый снег, румянцем припорошено – вся в папочку родимого. А вот работать не научилась. И пол не вымоет, а только намажет, жалилась Авдотья, такая неряха… И деньги у нее не держались. Как заведется какой рубль, тут же напокупает конфет, печенья и чаевничает. Из рукомойника умываться начнет – столько начехает, хоть пол за ней мой! К порядку нисколько не привыкла. Двое всего и жили, а в доме – как в сарае. На словах она первая хозяйка, а приглядишься – ветреная баба, легостайка: все запущено, не ухожено…