Он недвижно стоял, ничего не понимая.
— Пожалуйста, — произнесла она. — Я женщина, — пояснила она после паузы. — Я не смогу помешать, если ты меня поцелуешь, но тебе известно, что тогда мы видимся в последний раз.
Она сказала это, стоя на коленях… Он не понял ее, но отнесся к этому серьезно, и он не хотел, чтобы их отношения кончились!
Он женился на девушке из достойной семьи, милой, богатой, образованной, и Ивонна посчитала это делом совершенно нормальным, хотя и испытывала сожаление; однако было непонятно, почему каждый раз, когда она встречала их вместе, он смущался, как мальчишка, и испытывал сильнейший испуг, словно утаивал от девушки страшную тайну или, что не менее нелепо, будто он стыдится своей славной, благопристойной, верной жены, уже носившей, между прочим, в своем теле, уютно закутанном в шубу, его ребенка. Он больше ни разу не пришел к ней на чай, чего Ивонна понять не могла, и однажды она просто остановила доктора на улице, когда тот был один. У него еще остались ее стихи — вот единственное, что он смог произнести. Больше от него нельзя было добиться ничего, хотя дела его шли блестяще, о чем писали в газете, и Ивонне это было тоже известно, — но когда он видел Ивонну, ему казалось, будто все это неправда.
Другой мужчина, без больших усилий и, в сущности, без намерения оказавшийся в роли приходящего на чай, был адвокатом и, к счастью, уже женатым, отцом двух крепких мальчиков. Боязливый, отвратительный и в той же степени неудовлетворенный, он все, что говорил, непременно повторял еще раз, дабы и самому увериться в сказанном. Когда от него приходили письма, Ивонну, во всяком случае, не удивляло, что он еще и подчеркивал свое имя, словно простого написания было недостаточно. При этом по своим задаткам адвокат был умнее, утонченнее, богаче, чем подозревали его близкие и он сам, однако упрямо считал собственные слова, которые Ивонна заставляла его произносить одним своим присутствием, — ее мудростью, а потому чем умнее он становился, тем недостойнее самому себе казался. Она еженедельно от души высмеивала его, это она умела. И тем не менее он приходил снова и снова, один, если ему улыбалось счастье, или в компании молодых людей, превращаясь тогда в безнадежного молчуна. Смотреть на это было невозможно! Чем веселее и оживленнее была компания, тем больше запирался он в броню ревности и тем откровеннее оказывались его письма, посланные из деловых поездок или во время отпуска, который он неизменно проводил с семьей. «Моя дорогая, — писал он. — Дражайшая подруга!» Все дальнейшее вполне можно было безбоязненно написать на открытке, не закрытой конвертом. Ивонна была для него, понимал он это или нет, своего рода постоянным, пусть и всего лишь мысленным, прелюбодеянием, настоящим приключением в его размеренной жизни, отчаянным предприятием, эксцессом мужской натуры, его тайной и его преступлением, за которое он расплачивался своим размеренным образом существования, прямо-таки образцовым браком… Впрочем, как бы для того, чтобы сделать свое неслыханное прегрешение не столь вопиющим, он втайне ухватился за идею, что Ивонна была, скажем так, не совсем естественна, то есть лесбиянка; это убеждение понадобилось ему уже потому только, что он не перенес бы даже мысли о том, будто какой-то мужчина приблизился к ней больше, чем это удавалось ему.