Быть может, Райнхарт был просто бесконечно моложе.
Прошли недели, наполненные работой.
Та мартовская прогулка осталась позади, словно сон, серебристое облачко над страной воспоминаний, — и, возможно, умнее всего было бы больше не видеться.
Райнхарт обитал тогда в небольшой мастерской, которую соорудил вместе со старшим товарищем, известным скульптором, который позднее уехал за границу, раздосадованный теснотой родной страны. Вообще-то в свое время это был сарай садоводческого хозяйства, постепенно заглохшего, так что между новыми домами теперь оставалась только зеленая прогалина с поблескивавшими стеклами теплиц и заросшими сорняками заборчиками. Да и сам сарай весь зарос зеленью. Это было деревянное, светлое сооружение, где раньше рассаживали цветы по горшкам, плели венки, мыли и продавали зелень. Тут еще стояла замшелая бочка, наполовину вросшая в землю, а над ней помешался согбенный желоб, собиравший дождевую воду.
Однажды, утро было уже в разгаре, он позвонил в дверь и поинтересовался, не слишком ли это было для нее, в тот день? Разумеется, рассмеялась она, это было слишком!
Встреча, которую оба, следуя житейской мудрости, старались оттянуть как можно дальше, принесла ожидаемое разочарование в полной мере, но не потому, что ее вид, реальность опровергали его воспоминания и воображение. Напротив. Все сохранялось за границей его впечатлений, вопреки попыткам понять, и даже осознание непостижимости происходящего не делало его более постижимым. Он видел ее лоб, нос, рот, глаза; все было на месте, и в то же время невозможно было сказать, как она выглядит. В какие-то моменты у нее вообще не было лица, как ему представлялось, и это обескураживало больше всего. Не единожды он решал посмотреть на нее совершенно трезво, отстраненно и внимательно, когда она войдет в очередной раз. Она и в самом деле входила — но каждый раз получалось так, что он смотрел словно сквозь нее, на равнину, где шумело море и плыли облака…
Райнхарт пришел на ужин.
На столе горели свечи, почти по-рождественски. Он растерянно сидел перед сверкающими серебряными приборами. Пахло растопленным воском, с улицы доносился шум дождя. Повод для торжества невозможно было даже упомянуть. А то, что она рассказывала, тонуло в глубоком изумлении, за пологом пьянящего ощущения от того, что он сидит вот здесь, ощущения, которое тайком захватило его и ввергло в крайнее смущение. А свои ответы он получал, возясь при этом с черной кошкой, из какого-то далека, из непостижимости. «Только поосторожней с кошкой, — предупредила Ивонна, — она очень ревнива».
После длительного молчания будто снаружи раздался звонок — он смог поднять глаза и оглядеться… Увидел он, правда, при этом не много: потолок, терявшийся в полумраке над свечами, книги, цветы в шаровидной стеклянной вазе, стоявшие в воде стебли увенчивали маленькие серебристые шарики; увидел он и Ивонну: она сидела прямо, в глазах — отблеск свечей.
За окном шелестел дождь.
— Райнхарт, — спросила Ивонна, — почему мы не встретились раньше?
Время близилось к полуночи. За окном все так же лило в ночной тишине; все рассказанное и подуманное висело над ними словно дым, и Ивонна, жмурясь, дунула, чтобы отогнать его от своего лица… Поддавшись полночному капризу, она стала высчитывать, когда они могли бы впервые встретиться на этой планете. Они занимались этим с дотошной обстоятельностью, составляя список городов, в которых успели побывать в своей жизни, и оказалось, что они могли бы увидеться, когда ей было еще восемнадцать. Как она тогда выглядела? Она вытащила свои фотографии, целую шкатулку, Райнхарт устроился на ковре по-турецки, с потухшей трубкой во рту, она сидела на сундуке.
На снимках она не всегда была одна, с ней были мужчины, смеющиеся, словно ухватившие за хохол вечность. Не всегда одни и те же. Один из них обнимал ее, прижимал к себе и показывал рукой вдаль, а волнуемые ветром пряди волос закрывали ее лоб… Снято на Эйфелевой башне, осенним утром. Синева над бесконечными крышами.