Все эти убеждения, черт бы их побрал, можно было просто прочесть у него на лбу, который Райнхарт должен был постоянно лицезреть, а ведь такой лоб еще нужно изобразить!
(Почему это его раздражало?)
Ивонна… Вдруг посреди работы он часто вспоминал об Ивонне. Он никогда больше не спрашивал ее, о чем же она собиралась ему рассказать. Иногда Ивонна появлялась в мастерской, только на минутку. По большей части это было как маленькое торжество отдохновения. Она приносила цветы, как будто у нее еще были деньги, и ставила их в вазу. Она стояла перед картинами, уперев руки в бока под распахнутым плащом. Из попытки найти работу опять ничего не вышло, замечала она как бы между прочим, рассматривая картины, а то, что она потом говорила о его работах, стало, как он однажды признался, для него полным кошмаром.
— Почему?
— Как можно рисовать то, чего не видел? Ты всегда рассказываешь мне, что я видел. Я поражен! Правда. После этого я уже не могу больше работать.
Ивонна была изумлена.
В пять снова должен был явиться Амман, заказчик, и Ивонна допила чай. Она не хочет встречаться с молодым человеком, решительно заявила она, не объясняя почему. Он не понимал, в чем дело, такой невинный и такой неуклюжий. Действительно ли не понимал? Иногда ей казалось невероятным, как мало он, при всем его воображении, способен войти в ее положение… Он должен бы это понимать, не заставляя ее говорить об этом; только так мог он выдержать экзамен перед ее сердцем. Подсказки не принимаются. Быстро, легкой походкой, всегда словно торопясь, проходила она по зеленым зарослям, потом двигалась вниз по улице. Из-за чего она так горячилась? Море пошло бы ей на пользу, думал он, четыре или пять недель. Он бы работал, а она могла купаться, прогуливаться, читать, лежать на песке — только тишина и покой, безбрежная даль и никаких людей, воображающих, будто они нас знают!
Амман и в самом деле был чрезвычайно несвободным человеком, судорожно озабоченным соблюдением правил приличия, такой большой маменькин сынок, все так же раздражающий, как и в первый день. Но он был заказчиком. И хорошим заказчиком, хотя и скучным, как бетонная стена. Во всяком случае, то, что Райнхарт останавливался у окна и начинал смотреть вдаль, в то время как Амман сидел нога на ногу, держа в руках красновато-коричневую книгу, как того желало его семейство, нельзя было считать ни приличным, ни справедливым. Поначалу он, по крайней мере как предлог, еще смешивал краски на палитре, а потом перестал… Просто стоял и размышлял о море.
Однажды Амман высказал недовольство.
— Прошу прощения! — ответил Райнхарт без тени насмешки. — Вы правы. Между прочим, вы заметили, как естественно можно смотреть на мир?
И тут же все улетучилось.
Боже, думал Райнхарт, чувствуя подступающий приступ легкого отчаяния, хоть бы он говорил что-нибудь! Подвижное лицо говорящего человека не так закрыто. Как же боятся люди, что у их лица появится какое-нибудь выражение! Крестьянский ребенок, которого он видел недавно, или садовник с красным носом пьяницы не были заказчиками и не приходили к нему в мастерскую, но у них было лицо. Зато не было потребности повесить его на стенку.
Иногда Райнхартом овладевало недоумение.
Неужели так вот хочет выглядеть человек, когда думает о своей невесте, о своей будущей жене? Ведь она выходит замуж не за твой портрет, дружище, он может подействовать разве что недолгое время. Почему ты не хочешь признаться себе в том, что все в жизни не просто, все непредсказуемо, подвержено внезапным, как гроза, переменам? Всем нам ведом страх перед миром, и он тем больше, чем шире мы решаемся раскрыть глаза. Жениться на человеке, которого боишься, от которого хочешь таким вот образом спрятаться, — дохлое дело, дружище, дохлое дело, даже если это хорошая и удачная партия, кто бы сомневался! О деньгах тоже ни слова, и нужно делать вид, что все само собой разумеется. Он боится говорить! Страх, кругом страх, который надо было замазать на картине. И если кто-нибудь только в этом и видит назначение искусства, то разве можно отказать ему в праве испытывать к художнику легкое презрение, пусть он и хвалит его за то, что ему удалось на славу замазать все, что нужно? Какие тут возможны претензии? Быть может, думал Райнхарт, мы — достойная презрения порода, но это опять-таки вещи, по масштабу с вашим презрением, изволите ли видеть, не сопоставимые.