Настал день, когда работа просто встала. Это был третий или четвертый сеанс, и Райнхарт отложил кисть в сторону:
— Скажите-ка, вы и в самом деле читаете книгу, которую держите?
— Читаю.
Райнхарт ощутил бессилие.
— О если бы вы действительно читали и представляли себе, о чем вам рассказывает автор! Но это не так — вы держите книгу, но не читаете, вы листаете ее и думаете о том, как при этом выглядите. Вам все время хочется, чтобы у вас была своя манера! Так невозможно писать портрет, Бог мне свидетель! Без вас я ничего не могу поделать. Если у вас действительно есть своя манера, внутренняя манера, живая манера — нет ничего прекраснее! Это стремление каждого из нас, но тогда она появляется сама собой, разве не так? Все что вы делаете, как и все, что делается специально, — это поза, от этого тошнит, мягко говоря, просто тошнит!
Разве это было мягко сказано?
— Вы меня понимаете?
— Но я читал.
— Именно в это я и не верю, — сказал Райнхарт и засмеялся, от смущения закуривая сигарету. Ему было неудобно, когда он бывал груб. Потом он отложил сигарету, ведь он вообще-то собирался вымыть руки. Ничто не может оправдать грубость, и никаких отговорок насчет повышенной эмоциональности! Разве что — и в лучшем случае — такое можно объяснить беспомощностью, скрывающейся под эмоциональностью, но толку-то от этого никакого! Он искренне сожалел о случившемся.
— Я надеюсь, вы понимаете, чего бы я хотел? — продолжал Райнхарт, подойдя к умывальнику и засучивая рукава. — Речь о том, что вы должны больше доверять, только так, доверять себе, Господу Богу и не знаю, кому еще! Доверять его созданиям, тому, кого называют человеком…
Амман листал книгу, пока из угла доносилось журчание воды и хлюпанье намыливаемых рук.
— Нам ведь надо изобразить человека, прежде всего, и в этом состоит самое привлекательное, самое прекрасное.
— Да, — отвечал Амман. — Но я вообще-то всегда такой, всегда…
Печально, думает Юрг, но совершенно не удивительно. От отряхивая руки, вытирает их полотенцем и ставит на маленькую плитку плошку с водой. С художествами на сегодня, похоже, покончено, думает Амман. Не торопится ли он, спрашивает Райнхарт, пояснив, что вот-вот будет чай, и ставит на стол две чашки, даже очень красивые чашки.
— Я никуда не тороплюсь.
На улице над крышами висела послеполуденная синева. Кирпич и черепица пылали, словно раскаленные изнутри, в листве деревьев струился ветерок… Как замечательно было бы сейчас поплавать в окружении переливающихся гребней волн! Или бродить, просто бродить, когда ветер треплет волосы, стоять на холме, ощущая изобилие лета у своих ног…
Тут вскипела вода.
— Ну так если у вас есть время, — сказал Райнхарт в поисках сахара, — то вы выпьете чаю? Правда, у меня нет ничего, кроме хлебцев. А потом, господин Амман, мы начнем все сначала, хорошо? Как будто ничего не было! Кстати, насчет денег не беспокойтесь, больше я с вас не возьму. — Райнхарт засмеялся: — А это дорисовывать мы не будем!
Это случилось вечером после грозы, не принесшей почти ни капли дождя, — Ивонна смогла произнести, слово за словом, то, что носила в себе все эти годы словно крик. Медленные, невероятно легкие и непринужденные слова стали началом; словно судьба другого, давно умершего, слетело все это с нее. Они сидели в темноте — просто не зажигали свет. Шаг за шагом она рассказала всю историю с Хинкельманом, и про ребенка тоже, которого, как сказала Ивонна, она убила, как убила и самого Хинкельмана… Они продолжали сидеть у открытого окна, за столом с фруктами, как застал их час признаний, выхватив из повседневности и привычного дружеского застолья; они уже почти не видели друг друга, на ночных башнях били часы.
— Между прочим, я еще раз увидела его, — сказала Ивонна под конец.
— Хинкельмана?
— На концерте. Последней зимой. В зале было полным-полно народу, даже там, где обычно играет большой оркестр, поставили стулья. В тот вечер играл Казальс.
Подробно, словно все обстоятельства, которые можно было упомянуть, доставляли ей облегчение оттягиванием завершения, Ивонна рассказала о странном вечере. Она была с Мерлиной, они сидели в партере, обсуждали окружающих, когда Ивонна, словно кто-то схватил ее за плечо, подняла взгляд — Хинкельман, держа в руке билет, стоял впереди на сцене, около мест для оркестра. Он явно не мог найти свое кресло. Наконец он двинулся через подиум, довольно неуклюже, и, словно кто-то окликнул его, неожиданно с испугом глянул в зал, на шумящее море голов, — и его взгляд тут же, без запинки, упал на Ивонну. Почти сразу же появился Казальс, и раздались громкие аплодисменты.