Выбрать главу

Гортензия часто казалась ему ребенком.

— Если бы вы знали, — сказала она как-то, — до чего не хочется мне каждый раз идти домой!

— Почему же это?

— Ах! — произнесла Гортензия и отмолчалась, выставив руку под дождь. — Но сейчас мне и правда надо идти, иначе мне опять устроят допрос!

— Вот оно что! Так в этом дело…

Ему было легко над этим смеяться.

— Поезжайте в Париж! Или в Грецию! Или в Испанию! — легкомысленно воскликнул он, выколачивая трубку о дверной косяк. — Если в Испанию, то туда я поеду тоже.

Гортензия растерянно смотрела на него.

Потом Райнхарт снова вернулся к своей работе. Он не раскаивался в том, что перебрался жить в мастерскую-сарай. Он прожил в ней долгое, наполненное трудом лето, хотя немало дней было потрачено на пешие прогулки, да и почти непреодолимое искушение совместных вечеров (Райнхарт нередко ощущал это как раздражение, возникающее поверх ощущения счастья) стоило ему страшно много времени. Зато в его распоряжении были ранние, безлюдные утренние часы, с только-только рождающимся птичьим гомоном, за час до рассвета, и он — божественно трезвый, бодрый от счастья, жадный до работы, ищущий мужского творческого одиночества. Не раз, когда он отворял свою красную деревянную дверь и собирался приступить к работе, в его сарае оказывался воробей, залетевший туда случайно ночью и теперь, с появлением Хозяина, словно безумный метался по мастерской, ударяясь с треском о большое окно, обращенное на север. Он падал вниз, словно яблоко с дерева, оставаясь лежать на подоконнике, среди валяющихся в беспорядке бумаг и цветов, иногда с капелькой крови на клюве. Смертельная дрожь охватывала птицу, когда приближалась рука Райнхарта. Как ни жаль, ничего нельзя было поделать. Некоторое время он держал в ладони пушистое тельце. Его первым утренним делом была смерть. Сколько он похоронил их у своей мастерской, подальше в садике вдовы… Потом он готовил завтрак; с чашкой в руке, не дожевав хлеб, он уже стоял перед своими произведениями, видел множество недостатков, не собираясь себя обманывать. Он принимался работать зябнущими руками…

То, что можно было предположить уже давно, а именно что родительское состояние, благодаря которому Ивонна могла существовать, однажды закончится, свершилось обычным днем с переменчивой погодой, без иных особых событий, без людского смеха на улицах, без землетрясения, без смерчей, больших пожаров или каких-нибудь еще подобных ужасов. Напрасными оказались все попытки представить себе этот момент заранее как ужасающий итог многолетних страхов. Ивонна хладнокровно и с любопытством ожидала, что же теперь произойдет.

Ведь что-то должно было произойти.

— Может быть, — произнес Юрг мечтательно-задумчиво и не без некоторого налета чувства долга, — удастся продать пару вещей к Рождеству, наверняка будет какая-нибудь ярмарка, где между чулками и сыром найдется место искусству!

Ивонна откинулась назад, рассматривая свои ногти. В безрассудстве своего женского существа она даже испытывала облегчение от того, что момент, приближения которого она так боялась, наконец-то появился на свет, она ощущала прямо-таки избавление, почти веселье. Совместная жизнь, которую вели Ивонна и Райнхарт, вполне могла считаться браком, хотя они еще ни разу не произнесли этого торжественного слова. Она с интересом ожидала, что же теперь будет делать Райнхарт! И позднее, когда на горизонте и в самом деле показались первые юридические санкции, грозившие описью имущества, что было уже не смешно, Ивонна по-прежнему хранила позицию наблюдателя, невероятную, порой раздражающую, порой вновь умиротворяющую, непостижимую, исполненную прямо-таки китайского спокойствия!

Что-нибудь всегда случается, говорила она себе.

В то время они оказались в Тессине. Из мечты о море в такой ситуации, разумеется, ничего не вышло. В стороне от напыщенной суеты они нашли маленькую, более чем скромную квартирку, две комнаты с открытой плитой, с видом на уходящие вниз склоны, заросшие виноградом. Что еще нужно человеку!

Сентябрь сгорел, вспыхнув, в несказанно веселых днях преходящей суеты, днях легкости и искрящегося дыхания, когда все подернуто серебром, а дали растворяются в синеве. Леса поднимались из моря туманных испарений. Над виноградниками с созревающими гроздьями висела тишина. Ощущение ежеминутно убывающего времени, пылающее разноцветье увядания, которое сжигает все вокруг, оставляя лишь надежду на возрождение, все это наполняло Юрга неистовым стремлением трудиться — что колоть дрова, что рисовать — лихорадочно, самозабвенно, не видя ничего другого. Это было стремлением творить любым путем, радостью жизни, окаймленной пестрой полосой печали. Разве что-нибудь могло бы возникнуть без смерти и увядания, без нашего знания о смерти! Он пил эти дни, словно пронизанное солнцем вино, отбрасывающее на каменный стол переплетение красных световых линий; бокал, полный чуда! Он напевал что-то и насвистывал, он забирался в горы без дороги, увлекаемый все дальше и дальше постоянно меняющимися видами, словно дикая коза в поисках травы. Он писал картины, рисовал, опьяненный миром, напевал, отвечая журчанию горных ручьев, шуму лесов, шелесту палой листвы.