Это была маленькая тележка с кривыми и вихляющими колесами, для чемодана, который они собирались привезти, вполне подходящая. Однако, как только дорога пошла под гору, Райнхарт не удержался и взобрался на тележку, желая хоть этим жестом показать, что не даст испортить себе настроение. Ивонне пришлось последовать его примеру, хотя ей совсем не хотелось, и это была явная глупость. Сделала она это с некоторым вызовом, а отчасти с благой надеждой, что Райнхарт, как только увидит ее на тележке, и сам почувствует идиотизм своей затеи и слезет. Но тележка катилась все быстрее, и о том, чтобы остановиться, уже не было речи. Она нещадно тарахтела по щебенке, как вдруг заело руль — то ли он был не в порядке, то ли тележка была перегружена, но они описали крутую дугу и вывалились, налетев на каменную ограду. Ивонна лежала на каменной мостовой деревенской площади, там же был и Райнхарт. Он, естественно, рассмеялся, как только встал на ноги, боль была вполне терпимой. Ивонна, к счастью, тоже отделалась легкими ссадинами. Наигранной радостью от того, что все обошлось, Райнхарт попытался затушевать позорность происшествия. Он привел в порядок коварную тележку и деловито обмыл Ивонне руку у деревенского колодца. Когда они отправились дальше, он еще раз взобрался на тележку, хотя по правде ему не очень-то и хотелось, а Ивонна шла сзади, и что она ощущала в тот момент, помимо саднящих ссадин, трудно сказать, да и не так важно.
День прошел, как обычно.
Они обедали за гранитным столом под желтеющими сплетениями виноградной лозы, как и в другие дни. Кудахтанье кур, хрюканье свиней, доносившееся снизу, вечная вонь, паутина, солнце в бокале, вино, преломляющее солнечные лучи…
Ссадины тоже зажили.
Лишь неделю спустя, совершенно неожиданно, Ивонну охватило женское возмущение, она даже была готова зареветь, оскорбленная тем, как он с ней поступил. Маленькое происшествие, о котором он уже почти забыл, она ощутила еще живее, оно стало для нее очень важным, заслонив все остальное, и она увидела происходящее в ярком свете: Райнхарт, человек, которому она исповедовалась, занимается тем, что вываливает ее на мостовую посреди деревни и продает любому за три сотни франков, которые он даже и не пытался раздобыть, не сделал ни малейшего движения!
А вообще-то почти ничего не происходило, могло показаться, что и совсем ничего, — в мире, конечно, происходило, но здесь, наверху, они были словно отрезаны от всего этого, — но то, что между ними возникла какая-то пустота, нельзя было не заметить.
Райнхарт знал, что его картины выставлены, но и поддержка общественного признания оказалась недостаточной. Его начали одолевать сомнения. Все, что я делаю, говорил он себе, плавает на поверхности, как пробка. И все же он продолжал работать, работать ожесточенно, безрадостно, слишком трусливый, чтобы бросить, оказаться в неизведанности человека без профессии.
Ивонна позировала ему.
Она могла бы, размышляла Ивонна про себя, без конца жить рядом с ним, жить счастливой, проводя время в мечтах, если бы он не разбудил в ней желание родить ребенка — непреодолимое, безотлагательное, учитывая ее возраст. Не единожды в своей жизни, начиная с Хинкельмана, она пыталась вообразить, что любит, допускала это от жалости, от опустошенности бессильного ожидания, наконец, от одного только страха упустить то, что есть у всех других, что все другие представляли главным богатством в жизни, — и каждый раз в первую ночь все разлеталось вдребезги, она ненавидела все случившееся, с кошмаром стыда добивала то, что хотело остаться… Райнхарт, хотя и он ее разочаровал, все же не испытывал к ней ненависти, даже теперь, когда по полдня сидел перед ней, писал ее портрет, курил и морщил лоб, часами молчал или горячился по поводу событий, происходивших на другом краю света, держал в руке кисть, не отрывая от Ивонны пристального взгляда, наивный и по-детски одержимый мимолетностью бытия. Ребенка от него она могла бы любить, наверное, даже больше, чем Райнхарта. Ивонна могла представить себе все — ребенка, его, себя, но не могла представить, кто о них будет заботиться, если только не Хозяин, человек, у которого восемь сотен рабочих. От Юрга ожидать этого не приходилось, даже не стоило такого от него требовать. Он, совершенно непригодный в защитники, мог лишь показывать ребенку сверкающие звезды и луну, восходящую над серебристыми зарослями ольхи, или мог рисовать, как его дитя играет на солнечной поляне. Он был для нее многим, представлялся ей многим, но никогда — защитником. Однако ребенок, которого она страстно желала от него, запрещал ей этого мужчину.