— Дело, собственно, в том, — заявил как-то Амман, — что эта картина была для моей невесты, поначалу…
— Я знаю.
— Откуда?
Райнхарт поправился, объяснив, что хотя ему и не было ничего известно, но он это предполагал. Как и история, почему женитьба вдруг расстроилась, была совершенно ясна, как ему представлялось. Амману, так сказать свидетелю событий, нужно было только кое-что дополнить или поправить какую-нибудь деталь, в прочем же ему оставалось только дивиться, как точно художник все излагал.
— Любая женщина, не подавляемая своим возлюбленным, в конце концов начинает страдать от страха превосходства — от страха, что он не настоящий мужчина.
Амман рассказывал:
— Мы были знакомы уже больше года. Все шло самым лучшим образом, с родителями тоже, дело было решенное. Все, что касалось приданого, и вообще…
Райнхарт рисовал. Вообще-то Амману разрешалось вставать, когда захочется поразмяться. Художнику казалось ненужным дальше работать над лицом, пока не прописаны остальные части изображения. Амман встал рядом, чтобы посмотреть. Как говорил художник, не вынимая изо рта трубку, все должно было еще приобрести большую определенность, не резкость изображения, а определенность. Все было словно еще не рожденным. Размытость изображения, говорил он, — поэзия обывателя. И потом, прежде всего необходимо суметь выразить неопределенность лица, не впадая самому в неопределенность.
— Кстати, — заметил Райнхарт, — если хотите, не стесняйтесь, сделайте себе чаю. Там все за занавеской!
Амман стоял у плитки, ожидая, пока закипит вода, руки в карманах, в лейтенантском мундире… Все это казалось ему смешным: здесь — маленькая плитка, там — ненужная свадебная картина, а на улице вечернее солнце, такое же бесполезное; в сущности, он так и не понял, почему она вдруг не захотела выходить за него замуж.
— Турандот! — заявил Райнхарт.
— Я не понял…
Райнхарт как раз занимался защитного цвета брюками, чая он не хотел, чтобы не отрываться от работы.
— Турандот… Когда-то, много веков назад, рыцарь склонял колени перед своими избранницами и воспевал их, так что его можно было принять за умоляющего; его ревность, его алчущее стремление рождали высокие понятия женской чести, служившей ему — ведь мир все-таки принадлежал мужчинам! Однажды женщина сказала: что с того, что ты стоишь предо мной на коленях, что ты преподносишь мне цветы и украшения — ведь все это только для того, чтобы украсить самого себя, свое владение, свое наслаждение. Какое тебе дело до того, что я человек? Женщина, у которой есть профессия, не желает, чтобы ее продавали мужчине, она желает быть с ним на равных, человеком среди людей. Ну и что из этого вышло? Освобождение женщины было мужской идеей. В конце концов, оно оказывается самым большим насилием над женщиной, единственным, которое ее действительно уязвило, потому что ее наградили целями, которые не были ее целями, которые не могут быть ее целями: ее насильно освободили от силы, к которой она испытывала природное стремление, — и браки во множестве стали распадаться… Что ей с того, что ее слушают и принимают всерьез? В конце концов, очень тоскливо быть всего лишь человеком. Я отдаюсь слишком дешево! — вдруг спохватывается она. Страх перед завоеванной свободой, страх, что в ней перестанут видеть женщину, раз ее провозгласили человеком, страх от того, что мужчина больше не повелевает, а спрашивает, больше не принуждает, а советует и признает ее загадку, так что она теперь уже от своей собственной загадки приходит в отчаяние, а мужчина кажется ей каким-то немужественным… Страх оказаться выше мужчины — это Турандот, принцесса из китайской сказки, приказывающая рубить мужчинам головы: от разочарования и тоски, вызванных тем, что это ей подвластно! От гнева на то, что они готовы принять ее правила и совершенно серьезно копаются в ее бабских загадках, и не находится ни одного, кто бы рассмеялся и разорвал путы роскошного двора, ни одного, кто бы сменил нахмуренный от размышлений лоб на угрожающий меч, кто просто разнес бы все вдребезги и взял желаемое, как разбойник! Потому что их желание — не в том, чтобы их разгадали, а в том, чтобы их взяли силой. На что женщине ее освобожденный разум? В конце концов, она все равно ждет того, кто ее одолеет, даже в делах разума, — а не то ее настигает великая дрожь, ужас от прозрения, от одиночества, беззащитности! Отчаянная тоска по господину, смеющемуся тирану, стоящему перед ней на коленях, по настоящему мужчине — тоска по утраченному кнуту, тоска по силе, в которой и есть ее глубочайшее воплощение и ее тайная победа…